— Выражается это у каждого по-разному, так и кажется — противоположности, — с увлечением говорил Гамов, — а вглядишься внимательней — единство! Я к ним присматриваюсь, хоть и врут про меня, что занят только своими работами. Вы не были, Гарри, на прошлогодней конференции по радиоактивности в нашем институте? А жаль! Не Сольвей, конечно, даже не эта наша конференция, но ведь была ровно год назад, в ноябре, а вопросы во многом те же, кое в чем, я скажу даже так, и дальше заглядывали, чем сегодня.
— Дальше, чем в докладе Жолио? — с недоверием спросил Курчатов.
— Именно! Не верите, посмотрите протоколы. Вернадский, например, во вступительном слове чуть не ошеломил: кончается эпоха электричества, начинается эпоха атомная, кончается эра изучения существующих элементов, начинается эра синтеза элементов еще небывалых. Каково? А Хлопин в докладе поставил перед физическим отделом института эдакую легонькую задачку — создать искусственную радиоактивность, нельзя, де, уповать на один радий, его слишком мало, он слишком рассеян в земных породах. И новый ускоритель как раз и предназначен для этой цели. Впечатляет?
— Жолио о синтезе искусственных радиоактивностей не говорил, но преобразование обычных элементов стало в его лаборатории отработанной операцией, — напомнил Курчатов.
— Разве я возражаю? Доклад сильный. Слушал с удовольствием, даже похлопал.
У Марсова поля они остановились. Гамову надо было поворачивать на проспект Красных Зорь, там на углу улицы Рентгена стояло четырехэтажное здание Радиевого института, где он жил. Подошел второй номер трамвая, Гамов посмотрел на него, но не торопился садиться. Может быть, Курчатов поедет с ним? Ро приготовит чаю, найдутся и погорячей напитки. Ро сейчас в отличном настроении, ей давно хотелось поглядеть на Европу. Она уж постарается показать, что не лишена кулинарных способностей. Курчатов решительно замотал головой. Только не сегодня, когда-нибудь в другой раз. Выразительное «когда-нибудь» прозвучало как «никогда». Гамов сокрушенно пожал плечами. Физики дружно сторонились Любови Николаевны Вохминцевой, красивой, модно одевающейся женщины, недавно ставшей его женой: Курчатов исключения среди них не составлял. Гамов называл жену странным прозвищем Ро, старался со всеми познакомить, ввести в свои дружеские компании, но ее мало интересовало, чем живут друзья мужа, — контакт не получался.
Курчатов пошел дальше. Гамов повернул на трамвайную остановку, рассеянно любовался закатом. На западе еще играли краски, быстро надвигавшаяся ночь стирала их. На набережной зажглись фонари, они бросали свет на потемневшую спокойную Неву. Курчатов со смесью досады и грусти думал о Гамове. Как странно в этом человеке переплетается житейская легкомысленность, политическая инфантильность и научная глубина! В какую скучную пошлятину он пустился, разглагольствуя о жизненных благах, — вероятно, влияние молодой, красивой и, по всему, властной жены — и как загорелся сразу, чуть заговорили об ускорительных установках. Может быть, он и прав — и возводимый у них циклотрон лучше тех, что строятся в Харькове с его, Курчатова, помощью? Одно досадно — машина эта создается в Радиевом институте; у них, в Физтехе, она была бы, пожалуй, уместней! К сожалению, физтеховцам о таких установках сегодня и не мечтать! Курчатов вздохнул и засмеялся. Совсем еще неясно, где такие машины уместней. В Радиевом институте изучают радиоактивность, типичное ядерное явление, у них и крупнейший теоретик атомного ядра, этот самый Гамов, а в Физтехе что? Физика твердого тела, а ядро — так, побочное увлечение, ничего серьезного пока не сделано — да и не предвидится! К тому же взять зарубежные примеры. Жолио, например. Тоже работник Радиевого института, но именно там, у Марии Кюри, открывшей радий, всех глубже проникают в тайны ядра.
Всех гостей встречали радушно, Поля Дирака — восторженно. Это он «на кончике пера» открыл позитрон — вернее, не открыл, а изобрел удивительную частицу, по массе равную отрицательно заряженному электрону, но с зарядом положительным. Физики старой школы пожимали плечами, очень уж невероятной казалась эта частица, ее называли «дыркой». Уродливый плод безудержной математической фантазии! Но в «год великих открытий» в разных странах сфотографировали следы полета позитрона,
То, что презрительно окрестили математической фикцией, теперь называлось научным подвигом.
Дирак жал руки, растроганно благодарил, отвечал на вопросы корреспондента «Известий». Нет, он не впервые в Советском Союзе. Пять лет назад он участвовал в VI Всесоюзном съезде физиков, заседания начались в Москве, продолжались на пароходе во время туристской поездки физиков из Нижнего Новгорода в Астрахань по великой русской реке Волге. Никто и не подозревал в тот год, что не так уж далеко время, когда его математические абстракции обретут физическую плоть, но среди русских физиков он встретил понимание. Ваша страна фантастично новая, здесь царствует культ новизны — и в социальных отношениях, и в науке: смелую мысль встречают не с недоверием, а с интересом. У вас не могут не совершаться открытия, все окружение — питательная среда для бега в неизведанное. Он желал бы, чтобы в проблеме атомного ядра объединились усилия двух великих стран — Англии, знаменитой своими культурными традициями, и вашей страны с ее широтой, с ее духом революции. Ученому у вас легко дышится, у вас атмосфера уважения к науке. Какой он предложил доклад? Конечно же, о теории позитрона. Именно об этом просили организаторы конференции.
Конференция между тем продолжала работу.
Во время перерыва Иоффе подозвал Иваненко.
— Завтра председательствуете вы. Придите в Физтех пораньше, уточним регламент дискуссий и поездок.
Утром Иваненко за час до начала заседания прошел к Иоффе. Директор Физтеха ходил по кабинету. Иваненко перепугался — Иоффе выглядел подавленным. Он показал на стол.
— Прочтите телеграмму.
В телеграмме из Лейдена сообщалось, что директор Лейденского института профессор Пауль Эренфест 25 сентября 1933 года скончался.
Потрясенный, Иваненко молча смотрел на белый листок с трагическим сообщением. Он хорошо знал Эренфеста. В его комнате висела дорогая фотография — группа харьковских физиков вокруг почетных гостей — супругов Эренфест и Иоффе. Иваненко — юноша еще — сидит у ног Эренфеста, тот ласково положил ему на плечо левую руку, он как бы подталкивает молодого физика вперед. — Абрам Федорович, здесь не сказано, отчего умер Павел Сигизмундович?
Иоффе горько усмехнулся.
— Уверен, что покончил с собой. Я давно опасался этого страшного конца.
Иваненко не мог оторваться от телеграммы. Такой жизнерадостный человек, такой уважаемый ученый, директор знаменитого института, член многих академий — что могло подтолкнуть его к самоубийству? Иоффе ходил по кабинету и говорил, он беспощадно нанизывал звенья аргументов, и они складывались в безотрадную цепь. Между внешней научной блистательностью жизни Эрен-феста и глубинной ее сущностью всегда был разлад, с годами разлад усиливался. Безнадежно больной старший сын воистину был крестной ношей. Но не только в семейных горестях надо искать причины ухода Эренфеста, они глубже. Эренфест не верил в свои творческие силы, он с болью ощущал, что рядом со своими великими друзьями Бором, Эйнштейном, Лоренцом он второстепенен. Они были творцами новых путей, а он? С годами ложное ощущение собственной творческой неполноценности трагически усилилось. Десять лет назад в Геттингене он ради шутки обучил попугая фразе: «Aber das ist keine Physik, meine Herren![2]» — эту фразу часто твердили старые физики энтузиастам квантовой механики — и приносил попугая на семинары, чтобы посмеяться над выходящими в тираж стариками. В последнее время он страшился, что сам превращается в такого старика. Он говорил, что кафедру Лоренца должен был бы занять более сильный ученый.
— Он обсуждал со мной возможность переезда к нам. Вы ведь знаете, он любил нашу страну, считал, что мы сможем быстро достичь успехов, которые опередят западно-европейскую науку. Это его подлинные слова. Но он категорически отклонял Ленинград и Москву, Киев и Харьков, где видел физиков- теоретиков, которых считал выше себя. В особенности Ландау в Харькове, Тамма в Москве, Фока в Ленинграде он считал несравнимыми с собой. Он ставил вопрос о Свердловске, о Томске или Саратове, где надеялся быть полезным. Я собирался через месяц на Сольвеевском конгрессе вместе с друзьями, знающими его роль в развитии физики, воздействовать на него, поднять его дух. Но вот — мы опоздали… — Иоффе помолчал и печально добавил: — Я не смогу без слез сообщить о смерти Эренфеста.