Проходит какое-то мгновение суетливого гомона, свидетеля непрекращающейся жизни, отдаленной от этого запаха — дивного розового амбре…
Неожиданно я открыл глаза. Рядом — женщина с двумя чемоданами. Она плакала. Я бросил цветы Паше на колени, подошел: «Что случилось? Может, помочь?»
— Случилось то, что случилось, — ответила она, и слезы ее мигом просохли. — Мне, кажется, повезло — я нашла вас.
Только теперь до меня дошло, перед нами — Надежда, жена Санникова.
— Может быть, пусть поспит? Я уже минут пятнадцать тут стою. Вы такие лапочки…
Пашино пробуждение было ужасным. Я скромно отвернулся.
Можно было только удивляться: таксист, которому я заплатил сверх счетчика, еще ждал нас, на его носу красовались подаренные мной очки.
Наше утраченное самолюбие было восстановлено в гостинице: нас ожидал стол выше всяких похвал.
Здесь было все: золотистые персики, ароматные дыни, арбузы, виноград, шампанское…
Нас могут заслать куда угодно, но кто сможет запретить устроить для себя маленький праздник?
«Все прекрасно пам-парам… Все отлично бум-бу-рум… распрекрасно там-тарам…» — пел я песню на тарабарском языке.
Повторив придуманный куплет, я присоединил к нему несколько слов из припева известной песни: «Там, за горизонтом, там, за горизонтом, там-тарам, парурам…» — и подумал, что в жизни всегда есть где- то бесконечно далекое, то, чего мы всегда ждем, — там, за горизонтом… Но неожиданно слетает откуда-то сверху белокрылая птица, и ты, переполненный янтарным солнечным веществом, плещешься, как голубь в песке… Купаешься в этом свете, брызгами бьющем через занавески, слышишь песню птиц за окном и начинаешь понимать: не надо ждать ничего, все прекрасное — в этом чудесном мгновении, в этой тарабарской радости… А завтра? Завтра будет не скоро…
Здесь, рядом со мной, родственная душа — Пал Палыч. Нет, это не просто друг — это еще и отец, и опора; я знал, что мы теперь с ним ближе, чем самые близкие родственники, и что дальше мы пойдем с ним вместе не только по этой войне, но и по всей жизни, той, которую нам отпустит судьба. Мой экипаж убежал в город, а я, слишком перегруженный этим золотом дня, сидел один за столом своей комнаты. Передо мной — начатая бутылка коньяка, желтые лимоны, зелень, белая лепешка…
Я уже чувствую свое собственное дыхание, отдающее запахами виноградной лозы.
Ну же, еще чуть-чуть… еще немножко пьянящей радости, чтобы продлить эти минуты, чтобы хоть сколько-нибудь постоять на краю восторга перед тем, как все это пропадет, сгинет, забудется, растворится, и снова явится действительность в виде серых афганских гор.
Голова у меня еще совсем чистая, ясная, воздух прозрачен, сух; в комнате намного прохладнее, чем там, на улице, над расплавленным асфальтом. Жаль, что я один и мне не с кем разделять то, что накопилось во мне.
Пусть солнце плещется на улице, пусть оно играет теплым золотистым светом здесь, у меня в стакане, пусть оно греет мои внутренности своим огнем, греет, но не сжигает…
Я наливаю в стакан коньяк, выпиваю его залпом, не закусывая. Когда жидкий огонь, прокатываясь по горлу, затухает, на губах остается терпкий привкус винограда, вобравшего в себя столетнюю неторопливость высохшей на солнце коры дуба, и я думаю, что в нас самым странным образом громадное чудовищное светило совершает круговорот, давая нам жизнь, поддерживая ее и отбирая… В его власти поджечь меня, как спичку, затушить ветром и воткнуть обгорелую голову в землю… И для этого не надо ни снарядов, ни пуль. Достаточно этой янтарной жидкости.
Раздался стук, и дверь сразу открылась. На пороге стояла Людмила Григорьевна во всем своем великолепии, как громадный утес, тот, что чем-то оброс… Если бы не этот лакированный шиньон и ведро парфюмерии, то ее можно было бы сравнить с «Русской Венерой» Кустодиева, только на картине художника у Венеры более плавные, округлые линии.
Не секрет, что любой мужчина раздевает женщину глазами, по привычке, вне всяких далеко идущих надежд, и я успел это сделать в одну секунду. До того как она заговорила, представил себе не только внешний рисунок тела, но и его сущность, как бессмертную, несокрушимую реку жизни, протекающую каждый день через ее кишечник…
— Командир, ваши ребята дружно протопали мимо, а заплатить нужно было до двенадцати… — ее рот открывался решительно, с требовательными нотками в голосе, пышный подбородок колыхался в такт словам.
— Людмила Григорьевна, голубушка… О чем речь? Все будет тип-топ! Ребята забыли, они немножко обалдели от свободы и коньяка. Давайте дружить, садитесь со мной рядышком, поднимем тост за Ташкент, звезду Востока.
— Да вы что, я на работе! — начала сопротивляться она, но я видел, что глаза ее стали теплыми.
— Людмила… — сделал я паузу, словно забыв ее отчество. — Какая может быть работа? Дело к вечеру, и вы просто обязаны разбавить наше крутое мужское общество.
— Я вообще-то дежурю сегодня по этажу. Если только у меня в номере… Здесь — не дай бог!
— Хорошо. Сейчас я это все — в пакетик…
Один Господь Бог знает, как важна для нас дружба этого всевластного существа! Она может предоставить нам лучшие номера, даже генеральский, а может и принести кучу неприятностей. Не секрет, что эти тети следят за нами и могут накапать кому следует о несоблюдении предполетного режима и других чудачествах нашей вольницы.
Если пришла к тебе удача в виде той же возможности летать в Ташкент, жить в шикарной гостинице, пить коньяк и дышать вольным воздухом Востока — умей держать ее, эту скользкую блудницу, за жабры… Одних подарков мало, их привозят все экипажи, и барышни «Звездочки» избалованы ими. Здесь нужен личный, душевный контакт, и тогда нам все — «от винта!».
Я наливаю благословенную жидкость в стаканы и говорю неожиданно смело:
— За нас, Люда! И особенно — за вас, тех, кто нам создает уют и прекрасные условия.
«Людочка-людоедочка», называю я про себя хозяйку нашего пристанища.
Мы выпиваем еще, и на меня нападает зверский аппетит. Я ем все подряд: зеленый лук, помидоры, тушенку, курицу. Я рассказываю анекдоты, и Людмила Григорьевна смеется, рассыпаясь неожиданно тонким, заливистым колокольчиком…
Какие-то звонки, хозяйка уходит и приходит. Свет за окном исчезает, и большая мохнатая бабочка в свете ночной лампы облетает комнату, ударяясь о стены… Из репродуктора, заполняя всю небольшую комнату звуками, летит узбекская песня. То поочередно, то вместе поют мужской и женский голоса — и в них, этих голосах, — пронзительная чистота бескрайнего неба, больших просторов, иссушенных солнцем, щемящая, грустная тоска одиночества, мечтающего соединиться с другим одиночеством, и тихая, размеренная забывчивость сна в тени, рядом с прохладой горного ручья…
Падаю на застеленную кровать, успев скинуть туфли, пространство комнаты сужается, плывет и начинает уносить меня в темноту, в эту каждодневную погибель… Какие-то странные картинки несутся передо мной, как видения из бешеной карусели, и мне чудится, будто я вижу саму тайну жизни. Почему мы боимся смерти? Не было бы ее — не было бы и всего, что нам дано увидеть. Каждый день вечером мы умираем… Ночь — это временная смерть, утро — новое рождение… Всю жизнь мы тренируемся умирать… Только надо свою смерть обставить так, как это я сделал сегодня…
…Проваливаюсь в темень, и меня начинают мучить кошмары. Падаю куда-то вниз, и тут меня подхватывают руки Людмилы Григорьевны, я вижу перед собой ее лицо-маску: глаза и губы светятся в темноте, словно обведенные фосфором, она шепчет: «Что же ты, зайчик, не разделся? Негоже спать на гостиничном белом покрывале. Чтобы тело отдыхало, надо раздеться…»
…Я просыпаюсь с чугунной головой, ошалело смотрю вокруг. Где я? Вторая кровать в номере не тронута, на столе — остатки пиршества… Я лежу под простыней голый, моя одежда аккуратно повешена на спинку стула, плавки валяются на полу… Я сажусь, и по голове словно кто-то бьет молотком: в ушах — звон, белые червячки прыгают перед глазами… Бутылка с недопитым шампанским у меня в руках, я выливаю