помчались по межам вдогонку. Несколько сорванцов уже выскочили на дорогу и бежали за повозкой. Мужчина, сидевший на козлах, приподнялся и с забавными ужимками приветствовал их. Мальчишки радостно замахали в ответ. И мне вдруг тоже страшно захотелось броситься вслед за фургоном.
«Повозка, конечно, видала виды, да и всего одна, но раз в афишах сообщалось о «большой труппе иллюзионистов», значит, программа у них что надо», — рассуждал я.
Покачиваясь из стороны в сторону, окруженный детворой фургон скрылся у подножия горы. Ему предстояло переправиться по деревянному мосту через речку к зданию начальной школы. Как только фургон исчез из виду, узкая дорога опустела, и деревня опять сделалась скучной и унылой.
Рывком распахнулась дверь, и, прерывисто дыша, в комнату ввалились наши гулены. Братишка принялся подгонять маму, теребя ее за шаровары:
— Собирайся! Скорее, скорее!
— Не торопись! Раньше вечера не начнется, — остановила его мама, не отрываясь от шитья.
— А сосед сказал, что, если мы не поспешим, нам не достанется места, — недовольно протянула сестра.
«Вот почему они примчались галопом», — догадался я.
— Ведь вся деревня пойдет на представление, и мест может не хватить! — твердила свое сестра, даже не слушая маму.
— Или все без нас кончится! — надулся и этот бутуз с обветренными пунцовыми щеками.
— Детки, а может быть, мне попросить нашего соседа взять вас с собой? — Мама остановила машинку и положила руки на плечи малышам.
— Зачем? Почему это мы должны идти с соседом?! — в один голос обиженно загудели брат и сестра.
Я отвернулся и перевел взгляд на опустевшую улицу. Я знал, о чем думала мама.
— Старшему брату будет тоскливо одному. Да и работа у меня не закончена…
— Нет! Хочу с тобой! — настойчиво требовал братишка.
— И я тоже. Разве нельзя дошить завтра? А старшего брата ты можешь нести, как всегда, на спине, — вторя малышу, громко запротестовала сестра.
— Надоело! Если не терпится, отправляйтесь втроем! — выпалил я, пытаясь перекричать их. Все повернулись в мою сторону. — Идите, а я останусь смотреть за домом! — Метнув на них сердитый взгляд, я снова отвернулся к окну.
Солнце клонилось к закату. Полоски теней от телеграфных столбов, выстроившихся вдоль дороги, уже дотянулись до ее середины. Когда они перекинутся через дорогу и доползут до половины поля, солнце спрячется за горы.
— Будьте хорошими детками: ступайте с соседом, — тихонько попросила мама.
— Да-а, а почему он сразу начинает кричать? А ты обманываешь нас и всегда слушаешь только старшего брата.
При этих словах я снова взорвался.
— У-у, зануда! Катись отсюда! — не отворачиваясь от окна, заорал я. От моего дыхания стекло на секунду затянулось тонкой пленочкой и тут же опять стало прозрачным. Сестра продолжала что-то бубнить. Стоит ей начать, уже не остановишь.
— Погуляйте немножко, — сказала мама.
Брат с сестрой послушно отправились на улицу.
В комнате опять стало тихо. Слышалось только стрекотание швейной машинки. Я отвернулся от окна, лег навзничь, подложил руки под голову и закрыл глаза.
По правде говоря, пойти на представление мне хотелось. Оно состоится в актовом зале, значит, я увидел бы школу. Ведь я еще ни разу не был там. Друзей у меня нет. Узнать про школу я мог только от сестры, которая этой весной пошла в первый класс.[1] Ее рассказы всегда были полны восторга. Но если мама понесет меня на спине, все станут таращить на нас глаза, а то и насмехаться, приговаривать: ишь, младенец какой! А это для меня самое страшное. По утрам я прошу маму перенести меня к окну только после того, как с крыши застучит капель, хотя просыпаюсь гораздо раньше. До этого я не подхожу к окну. Мне грустно видеть, как собираются в школу мои сверстники. Им и стужа нипочем — бодрые, веселые, мчатся они по межам, огибая засеянные участки, и собираются на главной улице. В эти минуты я, — затаившись, лежу в постели pi только вслушиваюсь в их голоса. Отправляясь в городскую больницу, мы всегда выходим из дома рано-рано, пока на улице еще никого не видно. Взвалив меня на спину, мама, опираясь на палку и выдыхая клубы пара, осторожно спускается по обледеневшей щебенке к городскому поселку, через который проходит железная дорога.
Минуло три года с тех пор, как окончилась долгая, страшная война, в которой мы потерпели поражение, а болезнь моя заходила все дальше и дальше. Врачи признали у меня туберкулез тазобедренного сустава и сказали, что я нуждаюсь в специальном лечении, но в доме не было денег даже на лечебный корсет. Единственное, что мы могли, — это раз в неделю спускаться с гор, чтобы показаться доктору и получить лекарство. Нога начала болеть у меня после того, как однажды ранним летом, как раз в год окончания войны, я поскользнулся на горной тропинке, упал и ушиб бедро. Но к тому времени я уже, наверно, заразился туберкулезом от отца. У него стало плохо с легкими, когда он воевал на Южных морях, и его отправили домой. Отец вернулся, харкая кровью, и умер здесь, в деревне, осенью 1945 года. Через несколько дней после падения у меня опухло и начало болеть правое бедро. Больше всего припухлость выступала повыше колена, кожа на опухоли натянулась и стала какой-то прозрачной. Потом она лопнула, и из раны вытекло много гноя, после этого я окончательно слег. В деревне врача не было, и, взвалив меня на спину, мама пошла со мной в город за мазью. Ей сказали, что мою болезнь можно вылечить только в большой больнице, в Токио. Наш дом в Токио сгорел во время бомбежки, достать денег на поездку было негде. Я уже совсем не мог ходить и все то лето просидел у окна в мрачной, продуваемой сквозняками каморке, вдвоем с умиравшим отцом.
Зимой, на второй год после смерти отца, воспаление захватило всю кость от колена до тазобедренного сустава. Только заживал один свищ, как чуть повыше от него образовывался следующий. Когда открывался новый зловонный гнойник, прежняя рана затягивалась, оставляя на истонченной коже рубцы как после ожога. Пять таких шрамов совсем изуродовали мою ногу, кожа на бедре стала похожа на изъеденные гусеницами листья вишни. С каждым разом свищи все увеличивались и заживали все труднее. Из открывшегося недавно — уже шестого по счету — гнойника на днях вышел белый осколочек кости. Гниение перекинулось и на костную ткань. Я уже не ощущал боли, когда в рану вводили пинцет и он погружался туда почти наполовину. Болезнь поразила и нервы, которые чувствуют боль. Неужели поселковый врач прав и мне действительно угрожает ампутация?! От этой мысли мне становилось жутко, я начинал укорять маму и требовать, чтобы она скорее везла меня в Токио. В ответ она виноватым голосом просила потерпеть еще немножко. Но ведь починкой тряпья денег на поездку в Токио не заработать…
У нас уже почти ничего не осталось из одежды и утвари, привезенных из Токио: все самое ценное мама обменяла на рис и овощи. О том, насколько опустел наш комод, я догадывался по скрипу, с которым выдвигались и задвигались его ящики. Раньше, когда он был до отказа заполнен кимоно и оби,[2] ящики двигались беззвучно, как смазанные.
…Я открыл глаза и в который раз принялся разглядывать отцовскую фотографию, висевшую на потемневшей дощатой стене. Снимок был сделан на городском первенстве по сумо,[3] как раз в год моего рождения. На отце был цветной передник борца высшего класса. Мне до сих пор не верится, как при таком богатырском сложении можно было умереть от кровохарканья! И все же отец умер, а его болезнь передалась мне. Если бы он пропал на фронте без вести, как сын наших соседей, можно было бы еще надеяться, что он вернется, а так… Прижавшись лбом к оконному стеклу, я все смотрел и смотрел на гроб с телом отца, который уносили на плечах наши односельчане. Вот они сошли с проселочной дороги и повернули к остроконечной горе, высившейся как раз напротив моего окна. Не поднимая головы, за гробом шла мама. Народу на похоронах было совсем мало. Началась кремация. Столб дыма, потянувшийся от подножия горы, к которой был прикован мой взгляд, еще долго поднимался ввысь, уходя в прозрачное небо.
Послышался стук распахнувшейся входной двери. Я высвободил руки из-под головы. Вернулась наша парочка.