— Хорошо, помирюсь и на этом! Но, ведь, и тут есть возражение: нам не следует обижать Остермана, а Остерман, наверное, обидится, он не захочет терпеть над собою первого министра.
— Так следует повысить и Остермана, — заметил Менгден.
— Но как же? Как? — задумался Миних.
И вот он вспомнил, что Остерман давно уже намекал о своем желании быть великим адмиралом.
— Да, да! — оживленно обратился Миних к сыну. — Сделаем Остермана великим адмиралом. Звание это почетное, но для меня не опасное, стеснять меня не будет!
— Кто знает, будет ли доволен Остерман этим назначением, — сказал Миних — сын, прерывая свою работу, — я так думаю, что ему больше захочется быть великим канцлером.
— Мало ли что захочется! — быстро отвечал фельдмаршал. Мало ли что захочется! Конечно, мы должны постараться предоставить ему очень почетное звание, должны избежать вражды с ним, но слишком далеко пускать его все же не следует. Не следует забывать, что сегодняшняя ночь не его рук дело, а моих. Так неужели же мне не воспользоваться этим? Пустить Остермана в великие канцлеры, да это совсем связать себе руки, отказаться от дел иностранных, а я вовсе не намерен отказываться от них. Нет! По моему, великим канцлером нужно назначить князя Черкасского.
— Князя Черкасского? — изумленно отозвался Менгден. — Да, ведь, его отношения к Бирону всем, кажется, нам известны и по этим отношениям его наказать следует, сослать, а не награждать таким образом.
— Ну, с этим-то я не согласен! — сказал Миних, — мало ли кто был в хороших отношениях с Бироном, потому что не быть с ним в хороших отношениях — значило губить себя. Нет, я стою на Черкасском, он такой человек, который никому не будет мешать, он будет на своем месте.
Дальнейшая работа совершалась без перерыва, и скоро список наград был готов.
С этим списком сын Миниха отправился к принцессе. Сам же фельдмаршал поручил ему сказать, что будет во дворце часа через два, так как совсем выбился из сил и должен вздремнуть немного.
Он, действительно, было заснул, но тотчас же и опять проснулся в волнении.
«Нет! Теперь не до сна, мне нужно быть там, нельзя терять ни минуты. Нельзя допускать, чтобы кто-нибудь воспользовался чем-либо без моей воли, чтобы кто-нибудь перебил или ослабил мое влияние на принцессу».
Он вместо сна только освежил свою уставшую голову холодной водой, выпил рюмку вина и поехал вслед за сыном.
Было уже около полудня. На улицах много народу. Сразу заметно необычайное движение, весть о ночном событии уже облетела город. Шли толки, расспросы; многие не верили. Толпы народа стягивались к дворцам, но их разгоняли, объявляя им, что нечего глазеть, что нет никакого парада, ни торжества.
Многие послушно удалялись и шептали друг другу.
— И то, уйдем — ка по добру по здорову! Мало ли что болтают! Может, и точно ничего нет; может, сидит он там спокойно и в ус не дует! Так, ведь, как бы нам застенка не понюхать.
Но находились и такие, что удалиться не были в силах; неудержимое любопытство, сознание чего-то важного, совершившегося, тянуло их ко дворцам.
Они пристально всматривались в каждую проезжающую карету. Скоро карет стало показываться довольно много и все по направлению к Зимнему дворцу.
— Ну, как же ничего нет, конечно, есть, — толковали люди. — Кабы ничего не было, так к Летнему, а не к Зимнему дворцу ехали бы.
В одной из карет народ заметил цесаревну Елизавету.
Она выглянула в открытое окошко кареты, прекрасное, только немного как будто бы бледное сегодня, лицо ее было спокойно.
Встречные люди снимали шапки, и она с доброй улыбкой кивала всем головою.
Ее появление произвело не мало толков. Были люди, которые, глядя на нее, говорили и думали:
«Эх, матушка, царевна, чай, ведь, ты думала, что скоро к тебе все поедут на поклон, а сама на поклон опять едешь?»
Но таких людей было очень мало. Многие, напротив, и открыто выражали свою глубокую жалость к положению цесаревны.
«Не ей бы ехать, — говорили они, — а к ней бы спешить всем поздравлять ее со вступлением на престол родительский, целовать ее золотую, царскую ручку!»
Но она была спокойна.
Своей легкой, грациозной поступью вышла она из кареты у Зимнего дворца и прошла в покои Анны Леопольдовны.
У принцессы было уже много народу, все, кого она считала из своих: Миниха, Менгдена, Остермана, Левенвольде.
Были здесь и адъютанты фельдмаршала, Манштейн и Кенигфельс, оба деятельные участники ночного предприятия.
Все чувствовали себя очень хорошо. Все были бодры, довольны, велись оживленные разговоры на немецком языке.
Цесаревна на мгновение остановилась и невольно вздрогнула. Ни одного близкого, ни одного дружеского лица не видела она среди этого счастливого общества. Все это были люди совершенно чуждые ей по всему; был тут и личный враг ее: старый хитрый Остерман, которого когда-то, в первые дни своей юности, она считала другом, и который всю жизнь только и делал, что вредил ей, отстранял ее.
Но цесаревна сейчас же сдержала волнение и снова вызвала на лицо свое любезную улыбку.
Она подошла к Анне Леопольдовне, поклонилась ей и даже совершенно свободно, ни на секунду не изменившись в лице, поцеловала у нее руку, как у правительницы.
— От всего сердца радуюсь этому событию, — сказала она и прибавила вполголоса, — но только, сестрица, оно не было для меня новостью: в последний раз вечером у Бирона я слышала несколько фраз из вашего разговора с фельдмаршалом.
Миних стоял за стулом Анны Леопольдовны. Он слышал, что говорила цесаревна и невольно взглянул на нее с изумлением.
И у него, и у Анны Леопольдовны разом мелькнула мысль, что если она слышала этот разговор, — а что она слышала, в этом не может быть никакого сомнения, иначе откуда же бы она о нем узнала, — то, ведь, она очень легко могла бы погубить их. Она была в хороших отношениях с Бироном, она могла тут же, сейчас рассказать ему об этом разговоре, и весь план Миниха был бы разрушен. Но она никому ничего не сказала, она молчала и своим молчанием помогла им.
Ни Миних, ни Анна Леопольдовна не могли считать ее искренно расположенною к новой правительнице, следовательно, ее поступками руководил расчет. Но какой бы ни был этот расчет, она все же оказала услугу, а сама теперь для них совершенно безвредна.
Анна Леопольдовна крепко сжала руку Елизаветы и взглянула на нее ласково.
Цесаревна сказала еще несколько любезных, приличных фраз и отошла к принцу Антону.
Она сделала свое дело.
После того, что она объявила, авось, посовестятся теснить ее, авось, дадут ей спокойно прожить хоть первое время и без помехи приготовить все, что нужно.
«А, ведь, ей теперь это самое важное!» Пусть же смотрят на нее с пренебрежением, пусть она всем здесь чужая, ненужная; ведь, и ей здесь все тоже чужды и не нужны, и никогда не понадобятся.
Вот она села поодаль и наблюдала, как все счастливы и довольны, как во всех говорит честолюбие, какие все строят планы.
На нее никто не глядит, никто не считает необходимым даже обратиться к ней с самой пустой любезной фразой. Ничего, пусть! Тяжелая жизнь, многие несносные обиды, многие унижения могли бы ожесточить сердце Елизаветы. Глядя на нее теперь, можно было бы, пожалуй, подумать, что много злого чувства кипит в ней, что с полной ненавистью глядит она на Анну Леопольдовну, на Миниха, Остермана и всех этих Манштейнов, что она мечтает о мести, строит жестокие планы, но ничего этого в ней не было.
Конечно, она знала, что если удастся ей добиться своего законного наследия, она удалит от себя всех врагов своих, но мучить и пытать их не станет, ненависти ни к кому нет в ней. Ей только обидно и больно