Эти внезапные перескоки с высокого штиля на нелепое и словно бы хмельное кривляние коробили, порождали ощущение необъяснимой постыдности всего происходящего. Вообразите такую картину: звучит четырехголосный хорал — сплетаются альты, дисканты, тенора, взмывают к высоким готическим сводам. И парит на фреске белоснежная голубица, и божественны очи пречистой мадонны, и прозрачны голоса певчих: «Аве, Мария…». И вдруг в это ангельское пение невесть откуда врывается матерная частушка — пьяненькая, паскудная, в два притопа — три прихлопа.
Казалось, в телесной оболочке Фабиана уместились, непонятно как уживаясь друг с другом, две противоположные сущности. Вот потомственный питерский профессор — умница, мыслитель, интеллигент бог знает в каком колене — ведет неспешный монолог, слегка ироничный и интересный необычайно. А вот, как черт из табакерки, выскакивает наружу скабрезный ерошник, отпихивая профессора засморканным рукавом: «А ну, отскечь отседа, глиста в корсете!». И нет уже никакого профессора, а есть плешивый плут и шаромыжник, и несет он без зазрения совести полнейшую ересь и околесицу, кривляясь и юродствуя.
В Зоринской душе этот театр масок порождал существенный дискомфорт. Включился-было Зорин в такую тональность беседы: подхихикнул и даже подмигнул резвящемуся шуту. Глядь — а мигает-то он уже не юродивому ерыжке, а рафинированному снобу, и тот с изумлением и холодной отстраненностью взирает на непристойные Зоринские подмиги.
Самое нелепое заключалось в том, что от этой постоянной нестыковки ерзал и тушевался именно Зорин. Сам же «виновник торжества» чувствовал себя вполне в своей тарелке.
Но как бы то ни было, вот уже добрую четверть часа они сидели за уютным столиком, накрытым на две персоны. В светильниках по стенам неярко горели свечи, из другого конца пустоватого зала доносились звуки полузабытой боссановы. Помимо обещанного «Брюта» на столе красовались белый сухой мартини и сладковатый коньяк «Реми Мартен».
Фабиан оказался замечательным собеседником. Остроты, каламбуры, афоризмы били из него фонтаном. Он мыслил неожиданно, парадоксально и убийственно-точно. И все это подперчивалось элегантным цинизмом. Цинизмом на уровне искусства.
— Жизнь? А что есть жизнь? Так, надоевший преферанс. И игроки смертельно устали друг от друга, и веки слипаются, и во рту прогоркло от выкуренных без счета сигарет. Но зачем-то надо доиграть партию, до конца спалить эту ночь. И руки механически тасуют колоду, и воспаленные глаза с отвращением вглядываются в сданные тебе карты, и отрешенно звучат постылые слова: «мизер», «бомба», «вист»… И смутное ощущение ненужности всего происходящего, и позднее сожаление, что ночь уже прошла, и другой не будет, а выигравших, как всегда, нет…
Все это произносилось просто, без малейшей высокопарности и претензий на роль оракула.
— Поверьте, дорогой центрфорвард, — внушал Фабиан. — В жизни нет ничего дороже этой вот зубочистки! И жалеть не о чем, и шагаешь налегке.
Настроение Зорина явно шло в гору, он был рад, что обрел столь интересное знакомство. Фабиан же тем временем, взламывая хрустящую корочку цыпленка, витийствовал:
— Как же все мы обожаем играть в говорящих попугаев! Бездумно повторяем навязанные нам шаблоны: ах, цивилизация! ах, прогресс! А чем это, позвольте спросить, мы такие цивилизованные и в чем состоит наш хваленый прогресс? В том, что сварганили космический корабль, слепили синхрофазотрон и сбацали нейтронную бомбу? Да уж — венец созидания, ничего не скажешь!
И вдруг хихикнул:
— Каков Дема, таково у него и дома, какова Аксинья, такова и ботвинья! — прыснул в кулак, звякнул бубенцом и снова уступил место профессору — философическому эквилибристу и виртуозу парадоксов:
— Нет, дорогой друг! Подлинные цивилизации на этой планете отцвели и сгинули за тысячелетия до нас. Цивилизация лемурийцев, цивилизация атлантов… Именно тогда возводились уникальные пирамиды — аккумуляторы космической энергии и каменные ключи к тайнам тонкого мира. Истинные целители, а не нынешние коновалы излечивали недужных современников, отринув варварские скальпель и трепанатор, не отравляя организм антибиотиками и всяким иным кафешантаном. И заметьте: человечество прекрасно развивалось, не ведая, как плавится сталь и вулканизируется резина, не раздирая чрево планеты и не хапая ненасытно нефть, уголь и прочие там руды! Так что все наши Асуанские и Саяно-Шушенские плотины, все космические челноки и пересадки сердца — это не прогресс, а деградация. Агония человечества, забредшего в тупик.
Тут Фабиан прервал собственную филиппику, хекнул ухарски:
— Утки — в дудки, тараканы — в барабаны!
И закончил тихо и брезгливо:
— Символ нашей эпохи — дипломированный дикарь.
— А как же знаменитые философы, мудрецы, золотые умы человечества? — сопротивлялся Зорин.
Профессор парировал играючи:
— Достопочтенный Денис Викторович! Позвольте вам заметить: подлинные мудрецы не бывают знаменитыми. Золотой ум старается не светиться на солнце, предпочитает оставаться в тени. Мы все плывем на Корабле Дураков, и умных у нас бросают за борт!
Фабиан приблизил плешивую башку к Зорину:
— Дорогой центрфорвард! Признаюсь вам в главном своем недостатке: я — умен! Это не прощается врагами, а друзей у меня нет.
Последняя фраза была произнесена с тихой грустью. Но печального философа снова сменил многогрешный сатир:
— Мне гусь не брат, свинья не сестра, утка не тетка! Хе-хе-хе!
Зорин внимал ему с удовольствием, не забывая, впрочем, поглощать поджаристое, натертое чесноком и усыпанное специями мясо. А профессор вдохновенно развивал свой экспромт:
— Бедное, наивное человечество! Тешится стандартным набором софизмов и почитает себя умудренным многими познаниями. Вслед за хитромудрым Конфуцием посмеивается: «Кто там ищет черную кошку в темной комнате, где кошкой даже и не пахнет?». А само слепо мыкается по собственному обиталищу, не ведая, что за монстры расплодились тут на каждом углу. Пернатые жабы, пауки с крысиными головами, летучие мыши размером с доброго быка. А бабочки-упыри? А пятиметровых пиявок не угодно ли?
— Да вы, я вижу, не чужды мистицизма? — улыбнулся Зорин.
— А что такое — мистика? — возразил Фабиан. — То, что вы, глубокоуважаемый Денис Викторович, именуете мистицизмом, постоянно пребывает в самых моих прозаических буднях. Да и в ваших, кстати, тоже!
— Вот как? — Зорин воздел брови. — В моих буднях? Ну а если бы я вас попросил привести хотя бы один пример моего «будничного мистицизма»? Для иллюстрации, так сказать!
— Что ж, извольте! — поднял брошенную перчатку космический профессор. — Не будем ходить далеко, возьмем сегодняшний наш матч.
— Так! Еще интересней! — Зорин все больше входил во вкус этой неожиданной игры. — В чем же вы там усмотрели мистику? В том, что я себе ногу набок сковырнул не без вашей помощи?
— Отнюдь! В данном случае меня не нога, а майка ваша интересует. Майку вы, достопочтенный центрфорвард, изволили надеть с девятым номером…
Тут Фабиан с легкой полуулыбкой выдержал эффектную паузу. И завершил победно:
— А на деле-то ваш номер — тринадцатый!
Только что подцепленная маслина сорвалась с Зоринской вилки, тяжко плюхнулась в бокал с нарзаном. Флер и обаяние беседы моментально улетучились, как и приятный хмель из головы вмиг протрезвевшего редактора. Зорин застыл с подъятой вилкой, нелепо раскрыв рот и вперив остолбенелый взор в таинственного собеседника. А тот улыбался, как ни в чем не бывало:
— Ну-ну, Денис Викторович, дорогой! Что это на вас столбняк напал? Я только выполнил собственное ваше пожелание. А вы ведете себя так, словно вас отправили в нокдаун!
— Нокдаун? — пробормотал Зорин, потихоньку приходя в себя. — Ну нет, тут нокаутом попахивает! Согласно закону Авогадро.