да и сами китайцы не чище своих жилищ. Бань у них не существует, тела своего китаец никогда не моет и носит белье до той поры, пока оно от ветхости не свалится с его плеч; а между тем, в праздничный день, видишь китайца-купца разодетым в шелковые халаты и, не зная, не можешь себе представить, какая грязь под этими дорогими тканями. Впрочем, те из китайцев, которые уже обжились на русской границе, напрашиваются к русским в бани и иногда отдают мыть белье русским прачкам.
— О, тута баня жестоки! Кусай тело хырошанки! — рассказывает китаец, побывавший в русской бане, и долго отдувается, развалившись на нарах.
— Что же вы у себя не сделаете бань? — спросит иногда русский, заметив великое удовольствие на китайской роже.
— Наша такой обычай нету: баня никто не строит.
— Отчего же не устроить? Потом и обычай будет: ты выстроишь, за тобой другой будет строить…
— Э! Э! Приятель! Туте нельзя: закон нету!..
Дальше расспрашивать нечего; сказана фраза: закон нету и — конец, сколько не расспрашивайте, — ответ будет все один и тот же.
На главной улице Маймайтчина построены высокие, мрачные ворота, в виде башни, стоящие на перекрестке двух переулков; наверху башни и на причудливо изогнутых концах ее трех кровель висят колокольчики и бубенчики, издающие звуки даже при незначительном ветре. Паллас, в своем путешествии по Сибири, говорит о маймайтчинских воротах, что колокольчики «некоторый курант выигрывают»; может быть, в его время (в 1730 годах) курант и выигрывался, но в мое время, в начале 1860 годов, о нем не осталось никакого воспоминания. По всем четырем сторонам башни прибиты длинные и широкие доски, мелко исписанные китайскими знаками, — это временные распоряжения и разные приказы местного начальства, относящиеся к жителям города Маймайтчина. Над этими досками, или сбоку их, проходящий человек может заметить нарисованную на стене плеть; иногда, по случаю какого-нибудь строгого приказа, к доске, на которой этот приказ выписывается, приколачивают гвоздями настоящую, уже не нарисованную, а действительную плеть, для вящего вразумления публики. Такая оригинальная и весьма внушительная прибавка к приказу достигает вполне своей цели: жители с великим страхом прочитывают написанное и, так сказать, воочию видят, какие последствия могут быть с ними, если бы они вздумали либерально отнестись к написанному. Вблизи этих грозных приказов (тоже вероятно с назидательной целью) китайское правосудие, в лице местного дзаргучея (губернатора), выставляет преступников всякого рода. Тут ставятся и контрабандисты, пойманные с чаем, который они хотели провезти беспошлинно, и люди, уличенные в продолжительном пьянстве, и попавшие по воровству, и люди, совершившие убийство. Всегда почти, прижавшись в самый темный угол ворот, стоит несчастный мученик: массивная доска надета ему на плечи, на груди висит другая доска, исписанная большими черными знаками, объясняющими его преступление.
Помню, в одну из моих бесцельных прогулок по Маймайтчину, видел у этих ворот монгола: лицо его исхудало, глаза ввалились и вокруг их выступили сине-багровые пятна, губы растрескались и запеклись кровью от жажды; утомленный постоянной тяжестью, давящей его плечи и грудь, монгол едва мог поддерживать свою голову.
Поскорее прошел я мимо этой жертвы китайского правосудия, потому что она производит слишком тяжелое впечатление…
Простоит он, несчастный, думал я, целый день, до позднего вечера на своем лобном месте; холодно, безучастно будет проходить толпа, давно привыкшая к подобным зрелищам; другой, веселый человек, еще и посмеется, подразнит, а если пожелает, то может дать и в рожу, ибо это не возбраняется: преступник должен переносить наказания, хотя бы его преступления были вызваны самим обществом, его экономическим и гражданским устройством, — до этого нет никому дела.
Таким образом китайца или монгола, уличенного в преступлении, учат уму-разуму и много еще пройдет дней, думал я, еще более ввалятся глаза бедного монгола и осунется смуглое лицо, голова повиснет к доске и будут гаснуть последние силы; но не сжалится над ним представитель китайского правосудия, не сжалится потому, что бедный монгол не может откупиться от наказания, не имеет ни чаю, ни серебра. Дзаргучей, в свою очередь, поступать иначе не может, потому что не может существовать без взяток, так как должность его покупается им на три года за значительную цену: в эти три года он должен выручить то, что заплатил сам за место, и получить хотя какую-нибудь выгоду. Через три года приедет другой, тоже заплативший за право быть начальником, и в течение трех лет, подобно своему предшественнику, будет обирать китайцев при всяком случае.
Замечательно то, что когда наступает срок отъезда старого начальника и приезда нового, то оба они, как два злейшие врага, стараются разъехаться, чтобы не встретить одному другого; дела же по управлению городом сдает новому начальнику один из младших чиновников, бывших при старом начальнике.
Китайцы раболепно преклоняются перед своими начальниками в их присутствии и отчаянно ругают их за глаза, чувствуя на своих спинах и карманах всю тяжесть их управления и потому-то, при всех недоразумениях, случающихся по торговым сношениям с русскими, китайцы упрашивают решить дело домашним образом и не доводить его до сведения начальства.
— Тута, приятель, лучше дома реши: наша начальника очень жестоки! — говорит таинственно китаец и пугливо оглядывается, боясь, чтобы кто не услышал его либеральных речей.
II
Небольшой дом дзаргучея, построенный конечно на суммы маймайтчинских купцов, находится в конце главной улицы, в соседстве с громадной кумирней, в которой стоят всевозможные боги, ворочающие судьбами маймайтчинских жителей. Два столба, окрашенные красной краской, с металлическими, вызолоченными шарами наверху, стоят посреди первого двора дзаргучейского дома; они видимы версты за две, давая собою знать о месте жительства китайского властелина, имеющего больше влияния на жителей города, чем боги, мирно стоящие в громадной кумирне.
Конечно, китайцы этого ни в каком случае и не воображают, хотя не много нужно наблюдательности, чтобы заметить, какая разница между их кумирами и дзаргучеем: перед кумирами изредка ставят баранов, а дзаргучею зачастую тащат столько чаю, что можно бы на него купить сотни баранов; кумиры остаются безмолвны ко всему, а дзаргучей ищет случая придраться и, чтобы выжать из своей жертвы сок, запускает ей под ногти пальцев иголки, ставит на горячие уголья, и жертва, не имея возможности откупиться, как величайшего блага ожидает последнего дня своей несчастной жизни, и не дождавшись, и потеряв терпение ждать, при первом удобном случае распарывает себе ножом живот.
Однажды, заметив около дзаргучейского дома толпу монгол и китайцев, я из любопытства присоединился к ним. Толпа теснилась также и на дворе. Оседланные кони были привязаны к плетню, составляющему ограду первого двора. Самое же жилище дзаргучея находится внутри третьего двора, на который простые смертные не имеют права свободного входа.
Я пробрался в первый двор.
Монголы с ленточками на шапках и с пуками стрел за спинами (воинство) сидели у забора и курили свои коротенькие трубки. Другие, вместе с китайцами, толпой стояли посреди двора, громко разговаривали и с великим любопытством заглядывали во внутренность второго двора.
Прошло с полчаса.
Толпа то убывала, то прибывала; некоторые из смелых подходили близко к воротам второго двора и, заглянув туда, торопливо отходили назад в толпу, теснившуюся в ожидании выхода дзаргучея. Долго еще продолжалось ожидание, из второго двора выходили какие-то лица, проходили по первому двору и снова исчезали, они были одеты бедно и грязно и мало чем отличались от толпы. Вдруг вся нестройная ватага китайцев и монгол с криком и смехом бросилась вон из двора; я с удивлением смотрел на это быстрое отступление, не понимая его причины, и, оглянувшись кругом, заметил, что остался один посреди двора.
С улицы кричал мне знакомый китаец, усиленно махая руками: