«Войдите» — я вошел. Марина ждала меня, хотя очевидно не ожидала столь скорого приезда. Быстро поднявшись мне навстречу, она, не подавая руки, обняла и поцеловала.

Поцелуй этот, скорбный и нежный, был страстным поцелуем женщины, но женщины целующей не меня — кого?.. Мне померещились смеженныя веки умершего мира. Поцелуем этим я был одновременно и отстранен и призван.

Мы сели. Начался разговор: я тщательно избегал малейшего прикосновения ко всему, что могло бы сделать его существенным и значительным.

Я чувствовал в Марине своего судью и чувствовал себя перед нею виноватым.

О, конечно, со дня Таниной смерти не прошло ни одного дня, чтобы я не вспоминал её. Но чем были все мои воспоминания? Пышными цветами на

107

могиле. Но цветы на могиле, разве это не победа жизни над смертью? Не забвение умершей?

Смотря на Марину, я понял: — вспоминать не значит помнить.

Вспоминать — значит быть душою с некогда живой — жить после встречи со смертью. Помнить — значит быть душою с умершей — умирать в объятиях жизни.

Марина — она помнила, помнила мать, братьев и Таню.

А я — я все забыл, забыл среди воспоминаний.

Наш разговор оборвался. Заговорили как то вдруг обозначившиеся в ранних сумерках вещи. Синевшие за окном сугробы полиловев глухо придвинулись к стенам флигеля; не по столовой большая, со дня смерти Марининой матери онемевшая рояль внезапно почернела к нам в комнату каким то траурным мраком; как то по новому ощутился Маринин письменный стол черного дерева с фигурами слонов по углам. На нем гиацинты — кажется, любимые цветы Будды. Над ним портреты отошедших в небытие.

А среди всего этого она сама, Марина, в ь черном домашнем платье похожем на подрясник, с небольшими распущенными волосами по немощным плечам, с лицом спокойным как византийская икона и тайно тревожным как Блоковский стих.

Третьего дня мы с Мариной ходили на клад-

108

бище. Всю дорогу шли молча и мне невероятно отчетливо вспоминались Танины похороны.

Жара, пыль, пригород, колышущиеся драпировки катафалка, бледный заостренный профиль идущего со мною рядом Алексея. Сквозь запахи можжевельника и роз неотступный, приторный и густой как глицерин запах тления.

На душе глубочайший мрак, а на фоне его ряд обостренно четких, словно впившихся в его глубину своими деталями, внешних впечатлений: три белолицые куклы в перекосившемся окне грязной парикмахерской, — под низкими воротами два сближенных еврейских профиля в патриархальных бородах, — на перекрестке какой то франт в лимонных перчатках и лиловых носках.

Потом каменная ограда, порядок и благообразие желтых кладбищенских дорожек среди зеленых могил. Церковь, плавное похаживание батюшки, позвякивание кадила, запах ладана, возгласы, хор...

В душе длительное нарастание боли, мгновения непереносимого отчаяния, последней предсмертной тоски. Затем внезапное облегчение, тишина, почти что покой. Как будто бы боль прорвала своею непомерною тяжестью душу, выпала из неё и затихла в глухих недрах всего болящего и скорбящего мира.

Два гроба, один за другим медленно выплывают над головами на паперть.

Торжественною песнью судьбы стихают под

109

синими сводами июльского дня такие человеческие в церкви голоса хора. По высокому небу, высоко над зеленью берез блаженно проносятся лёгкие облака. Я вижу, что серебряные кресты на черной ризе священника блестят уже где то внизу по дороге к могиле, но я медлю спускаться со ступеней паперти. Прислушивающаяся к себе самой душа нежданно прорастает чудом: в ней умирают боль и тишина и вся она вскипает восторгом смертельного боя с судьбой, восторгом о свободе и вечности.

________________________________

С кладбища мы возвращаемся с Мариной под руку. Она молчит, я думаю о Вас. «А знаете, прерывает она мои мысли, вы очень сильный человек, Николай Федорович. Я заметила в день Таниных похорон один ваш взгляд, одно ваше движение и тогда же почувствовала, что мы вас скоро потеряем, поняла, но не поверила»...

Мы останавливаемся у калитки. «Зайдемте», предлагает Марина... Я прохожу за ней.

Лампа горит в одной только столовой. В Марининой комнате топится печь. Огненные отсветы судорожно трепещут на полу и стене. Продрогнувшая на кладбище Марина садится в низкое кресло у самой печки. В её глазах вспыхивают огненные точки. Я сижу против неё и долго всматриваюсь из своего темного угла в печальные

110

глуби этих странно Освещенных глаз. Наконец я решаюсь — почему решаюсь? — и спрашиваю Марину в чем же моя сила, почему она думает, что сила это должна удалить нас друг от друга.

В ответ на эти слова Марина повернулась ко мне. Огни в её глазах сразу потухли, лицо почти совсем слилось с сумраком комнаты. Словно от имени этого безликого сумрака странно прозвучали её замедленно отчётливые, врезавшиеся мне в память слова: «Есть люди, для которых вся жизнь смерть. Это не боль и не бедность, это только полынь на душе. Все остается — и счастье и любовь и страсть, но все становится горьким на вкус. Я думала, что Танина гибель приведет вас к нам. И эта надежда меня почему то радовала... Но вы ушли от нас, ушли сильно и властно. Куда? — я не знаю. Вы простите, что я так откровенна, с вами, но ведь мы так много говорили с Таней о вас; и тогда, когда она с вами уходила от Бориса, и потом, когда несмотря на всю свою любовь к вам, чувствовала «нашу» полынь у себя на душе и так тяжело сомневалась в своем праве быть вами любимой».

Последние слова Марина произнесла в глубоком раздумье. В них не было для меня ничего нового и все же они тяжело легли на мою душу, и уже готовый ответ так и не поднялся с души.

Странное настроение этого глухого разговора у печки неожиданно сменилось к концу нашего

111

длинного с Мариной дня, совершенно иным, хотя тончайшими нитями все же и связанным с первым. В детстве бывают так связаны долгие слезы с внезапной улыбкой. Ради этой улыбки я, быть может, и пишу Вам, Наталья Константиновна, это длинное письмо, хотя право минутами сомневаюсь есть ли о чем и писать. Но как бы то ни было начав, надо кончать.

Не дождавшись моего ответа, Марина встала с кресла и, высокая, как то зябко прошла в столовую. Мы сели ужинать. И вот, — свет ли после мрака, привычный ли диалог застольных жестов, крепкий ли житейский тон поющего самовара, целомудренная ли боязнь заново прикоснуться к тому большому, что только что умерло в неожиданно вспыхнувшем и оборвавшемся разговоре, — не знаю, — но только мое ощущение Марины окрасилось какими то новыми полутонами. Впервые почувствовал я в этот вечер себя, ее и нашу близость в каком то новом конкретно-житейском медиуме, впервые ощутил не захваченную мистерией смерти, психологическую авансцену Марининой души, впервые радостно понял, что с этой красивой, много видавшей и много думавшей женщиной можно так просто сидеть вместе, так интересно говорить решительно обо всем случайном, о Риме и Бальзаке, о Шумане и Вячеславе Иванове...

Вот, Наталья Константиновна, и весь мой грех, в нем я Вам и каюсь. Я знаю, я не имею

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату