палачи, сэр, шпионы и палачи! И все-таки свеча горит. Добрые дрожжи делают свое дело, сэр... Делают свое дело в подполье. Даже и в нашем городе есть несколько храбрецов, они собираются всякую среду. Непременно обождите денек-другой и присоединитесь к нам. Мы собираемся не здесь. В другом месте, где не так людно. Там, однако, подают превосходный эль, превосходный, в меру крепкий эль. Вы окажетесь среди друзей, среди братьев. Вы услышите, какие там высказываются отважные чувства! — воскликнул он, распрямляя свою узкую грудь. — Монархия, христианство! Вольное братство Дургама и Тайнсайда смеется над всеми этими уловками напыщенной старины!
Экая незадача для человека, которому всего важнее не привлекать к себе внимания! Вольное братство было вовсе не по мне. Доблестные чувства сейчас лишь обременили бы меня, и я попытался несколько охладить пыл моего собеседника.
— Вы, кажется, забыли, сэр, что мой император поставил религию на службу государству, — заметил я.
— Ах, сэр, но это же просто политика! — воскликнул он. — Вы не понимаете Наполеона. Я проследил весь его путь. Я могу объяснить всю его политику от первого до последнего шага. Взять, к примеру, хотя бы Пиренеи — вы так занимательно о них рассказывали, — ежели вы зайдете со мной к другу, у которого есть карта Испании, то, смею надеяться, за полчаса я проясню вам весь ход тамошней войны.
Это было невыносимо. Я понял, что из двух крайностей предпочитаю британских тори; условясь встретиться завтра, я сослался на внезапную головную боль, воротился в гостиницу, уложил свой заплечный мешок и часов около девяти вечера сбежал от этого ненавистного мне соседства. Было холодно, звездно, ясно, дорога сухая, чуть прихвачена морозцем. Но при всем том у меня не было ни малейшего желания шагать по ней долго, и в одиннадцатом часу, углядев по правую руку освещенные окна какого-то трактира, я решил остановиться там на ночлег.
Это шло наперекор моему правилу — останавливаться лишь в самых дорогих гостиницах, — и неудачи, которая меня здесь постигла, оказалось вполне довольно, чтобы впредь я стал разборчивее. В зале собралась большая компания, клубился табачный дым, в камине весело трещал огонь. У самого камина стоял незанятый стул, и место это показалось мне завидным — оттого ли, что здесь было тепло, оттого ли, что я обрадовался обществу, — и я уже готов был усесться, но тут ближайший ко мне незнакомец рукою преградил мне путь.
— Прощенья просим, — сказал он, — но это место британского солдата.
Слова его поддержали и пояснили сразу несколько голосов. Речь шла об одном из героев армии Веллингтона, раненном в битве у Роландова холма. Он был правой рукой Колборна. Коротко говоря, оказалось, что этот славный вояка служил чуть ли не во всех корпусах и под командой чуть ли не всех генералов, сколько их было на Пиренейском полуострове. Я, разумеется, принес свои извинения. Я ведь о том не знал. Провалиться мне на этом месте, конечно, солдат имеет право на все, что только есть лучшего в Англии. И, выразив таким образом свои чувства, принятые громкими рукоплесканиями, я примостился на краешке лавки и в надежде на развлечение стал ждать самого героя. Он оказался, разумеется, рядовым. Я говорю «разумеется», ибо ни один офицер не мог бы завоевать столь всеобщее признание. Его ранило перед сражением у Сан-Себастьяна, и он все еще носил руку на перевязи. Но что было для него много хуже — каждый из присутствующих уже успел поднести ему стаканчик. Когда, встреченный восторженными кликами своих поклонников, — он, спотыкаясь, ввалился в зал, его честная физиономия пылала, словно в лихорадке, а глаза совсем остекленели и даже малость косили.
Спустя две минуты я уже снова шагал по темному большаку. Чтобы объяснить столь внезапное бегство, мне придется обременить читателя воспоминаниями о моей службе в армии.
Однажды ночью в Кастилии я лежал в пикете. Враг был совсем рядом; мы получили обычные в таких случаях приказания: не курить, не зажигать огня, не разговаривать. Обе армии затаились, как мыши. И тут я увидел, что английский часовой напротив меня подает мне сигнал, поднимая над головой мушкет. Я отвечал таким же сигналом, и мы оба поползли к высохшему руслу реки, которое разделяло неприятельские армии. Парень хотел вина; у нас его был изрядный запас, а у неприятеля ни капли. Англичанин дал мне денег, а я, как было заведено, оставил ему в залог свой мушкет и пополз к маркитанту. Вернулся я с мехом вина, а парня моего и след простыл. Черт дернул какого-то беспокойного английского офицера отвести аванпосты подальше. Положение у меня было аховое: жди теперь насмешек, а там и кары. Наши офицеры, как я понимаю, смотрели сквозь пальцы на подобный обмен любезностями, но, уж конечно, они не посмотрят сквозь пальцы на столь тяжкий проступок, или, вернее сказать, на такое обидное невезение. И вот, вообразите, как я ползал впотьмах по кастильским полям, нагруженный ненужным мне мехом вина, не представляя, где же искать мой мушкет и зная лишь, что он в руках какого-то солдата из армии лорда Веллингтона. Однако то ли мой англичанин оказался на редкость честным малым, то ли уж очень ему хотелось выпить, но, так или иначе, он в конце концов ухитрился дать мне знать, где его теперь найти. Так вот, раненый герой из дургамского трактира и оказался тем самым английским часовым, и будь он не так пьян или не поспеши я оттуда убраться, на том бы и закончилось раньше времени путешествие мсье де Сент-Ива.
Должно быть, случай этот меня отрезвил; более того, он разбудил во мне дух непокорства, и, презрев холод, тьму, страх перед разбойниками и грабителями, я решил не останавливаться до самого утра. Это счастливое решение позволило мне увидеть один из тех словно бы незначительных обычаев, которые сразу же раскрывают нечто важное в духе страны и выносят ей приговор. Около полуночи я заметил далеко впереди свет множества факелов; несколько времени спустя я уже слышал скрип колес и медленную поступь множества ног, а вскорости и сам присоединился к задним рядам убогой, молчаливой и мрачной процессии, какую можно увидеть разве что в дурном сне. Не менее сотни людей с горящими факелами молчаливо брели по дороге; посреди толпы двигалась повозка, а в ней, на покатом помосте, мертвое тело — герой сего мрачного торжества, тот, на чье погребение мы направлялись в столь необычный час. То был с виду самый обыкновенный простолюдин, лет шестидесяти, худо одетый, горло у него было перерезано и ворот рубахи распахнут, словно для того, чтобы рана была видней. Синие штаны и коричневые носки завершали, если позволено так выразиться о мертвеце, его наряд. Он был похож на чудовищную восковую фигуру. В мятущемся свете факелов он словно бы гримасничал, корчил нам рожи, хмурился, и минутами казалось, вот-вот заговорит. Повозка с этим жалким и скорбным грузом, окруженная молчаливой свитой и пылающими факелами, скрипя, двигалась по большаку, и я следовал за нею в удивлении, которое скоро сменилось ужасом. Достигнув перекрестка, процессия остановилась, и, когда факельщики выстроились вдоль живой изгороди, мне открылась могила, вырытая при дороге, и куча негашеной извести, наваленная в канаве. Повозку подали к самому краю, тело грубо и непочтительно скинули с помоста в могилу. Заостренный кол служил ему до сих пор подушкой. Теперь кол вытащили, несколько добровольцев установили его на место и какой-то малый забил его прямо в грудь мертвеца тяжелым деревянным молотом (стук этот и доныне преследует меня по ночам). Яму засыпали негашеной известью, и свидетели, словно бы освободившись от гнетущей тяжести, вдруг все разом стали приглушенно переговариваться.
Сорочка моя прилипла к телу, сердце замирало, и язык не сразу мне повиновался.
— Прошу прощения, — трудно переводя дыхание, обратился я к одному из стоявших поблизости. — Что тут происходит? В чем он провинился? Разве такое позволено?
— Видали! Да откуда ты взялся? — отвечал тот.
— Я путешественник, сэр, — объяснил я, — и никогда не бывал в здешних краях. Я сбился с дороги, увидал ваши факелы и случайно стал свидетелем этой... этой невероятной сцены. Кто таков был покойник?
— Самоубийца, — услыхал я в ответ. — Да чего там, дурной он был человек, наш Джонни Грин.
Оказалось, то был негодяй, который совершил не одно варварское убийство, а когда наконец понял, что его вот-вот изобличат, наложил на себя руки. И этот ночной кошмар на перекрестке — обычное по законам Англии наказание за поступок, который римляне почитали добродетелью! С той поры всякий раз, когда какой-нибудь англичанин начинает болтать о цивилизованности своей нации (а они, надо сказать, весьма часто этим грешат), я слышу мерные удары деревянного молота, вижу толпу факельщиков вокруг могилы, втайне улыбаюсь, сознавая свое превосходство, и для успокоения отпиваю глоток коньяку.
Должно быть, в конце следующего перехода, ибо помню, что спать лег с петухами, я попал в хорошую старомодную гостиницу, которыми славится Англия, и был препоручен заботам поистине премиленькой горничной. Пока она прислуживала мне за столом да грела постель громаднейшей медной грелкой, едва ли