меру постигшего меня несчастья. Она... — На минуту я умолк. — Довольно будет сказать, что ее подруга, мадам де Шассераде, обещала ей позаботиться обо мне, и тюремщики наши соблаговолили разрешить мне остаться в Аббатстве. То было единственное мое убежище; во всей Франции не нашлось иного угла, кроме тюрьмы, где я мог бы приклонить голову. Я думаю, граф, вы не хуже меня представляете себе, что это была за жизнь и как там свирепствовала смерть. Прошло совсем немного времени, и в списке появилось имя мадам де Шассераде. Она препоручила меня заботам мадам де Нуайто, а та, в свой черед, передала меня мадмуазель де Брей; у меня было еще много попечительниц. Я оставался, а они сменялись, как облака; два-три дня они заботились обо мне, а потом приходилось прощаться навеки, и где-то в окружавшем нас бушующем Париже наступала кровавая развязка. Я был последнею любовью, единственным утешением этих обреченных женщин. Мне довелось участвовать во многих жестоких сражениях, милорд, но такого мужества я более не встречал. Все там делалось с улыбкой, как и полагается в высшем свете; belle maman[35] — так научили меня называть моих попечительниц, и день-другой новая «милая мамочка» лелеяла меня, развлекала, учила танцевать менуэт и читать молитвы, а потом, нежно обняв на прощание, с улыбкой отправлялась по пути своих предшественниц. Были и такие, которые плакали. И все это называлось детством! А тем временем мсье де Кюламбер не спускал с меня глаз и хотел взять из Аббатства под свою опеку, но мои «милые мамочки» одна за другой противились его желанию. Где я буду в большей безопасности, возражали они, и что станется с ними без их любимца? Что ж, скоро я узнал, какова она, эта безопасность! Наступил страшный день резни; в тюрьму ворвались толпы народа; на меня никто не обращал внимания, даже последняя моя «милая мамочка», ибо ее постигла ужасная судьба. Я бродил в совершенной растерянности, пока меня не отыскал какой-то человек, явившийся от мсье де Кюламбера. По-видимому, его нарочно за этим и отрядили; чтобы проникнуть внутрь тюрьмы, он, похоже, запятнал себя немалой кровью — такова была цена, заплаченная за ничтожное, хнычущее существо! Он взял меня за руку — его рука была влажная, и моя тотчас окрасилась алым, — и я без всякого сопротивления пошел с ним. Когда мы поспешно покидали тюрьму, я запомнил лишь одно: какою в эту минуту расставания увидел я мою последнюю «милую маму». Желаете, чтобы я рассказал вам об этом, граф? — с внезапной горячностью спросил я.
— Не вдавайтесь в неприятные подробности, — бесстрастно сказал граф.
И при этих его словах я столь же внезапно остыл. Еще минуту назад я был на него зол, я не хотел его щадить, а в это мгновение вдруг понял, что щадить некого. От природного ли бессердечия, оттого ли, что уж очень он был стар годами, но только душа не обитала в этом теле, и мой благодетель, который в ожидании меня целый месяц поддерживал огонь в моей комнате, единственный мой родич — если не считать Алена, оказавшегося наемным шпионом, — затоптал последнюю, еще теплившуюся во мне искру надежды и интереса.
— Да, разумеется, — сказал я. — К тому же и рассказ о том неприятном дне подходит к концу. Меня привели к мсье де Кюламберу — я полагаю, сэр, вам известен аббат де Кюламбер?
Граф кивнул, не открывая глаз.
— Он был на редкость храбрый и ученый человек...
— И поистине святой, — любезно прибавил дядя.
— И поистине святой, как вы справедливо заметили, — продолжал я. — В дни террора он делал бесконечно много добра и, однако, избежал гильотины. Он воспитал меня и дал мне образование. Это в его доме в Даммари, близ Мелена, я познакомился с вашим поверенным мистером Вайкери, который прятался там, но в конце концов пал жертвой банды chauffeurs.
— Бедняга Вайкери! — заметил дядя. — Он много раз бывал во Франции по моим поручениям, и это была его первая неудача. Quel charmant homme, n’est-ce pas?[36]
— Необыкновенно милый, — отвечал я. — Но мне не хочется далее затруднять вас этим рассказом, ведь подробности таковы, что вам, естественно, не слишком приятно будет их слушать. Довольно сказать, что по совету самого мсье де Кюламбера я восемнадцати лет распрощался с этим своим добрым наставником и его книгами и пошел служить Франции; с той поры я воевал и старался при этом не посрамить свой род.
— Вы недурной рассказчик; vous avez la voix chaude,[37] — сказал дядя, поворотясь на подушках, словно бы желая получше меня разглядеть. — Мне дал о вас отменный отзыв мсье де Мозеан, которому вы помогли в Испании. Значит, аббат де Кюламбер, сам человек хорошего рода, дал вам образование. Да, вы вполне подходите. У вас отличные манеры, приятная внешность, а это никогда не лишнее. У нас в роду у всех приятная внешность, даже за мною числятся кое-какие победы, и память о них радует меня и по сей день. Я намерен, племянник, сделать вас своим наследником. Я не слишком доволен старшим моим племянником, мсье виконтом: он не оказывал мне должного уважения, а ведь это была бы всего лишь дань моим летам. Есть у меня и другие причины для недовольства.
Я готов был наотрез отказаться от этого столь холодно предложенного наследства. Однако же нельзя было не принять во внимание, что граф уже стар и, как-никак, мне родня; притом я был беден, как церковная мышь, находился в крайне затруднительном положении, а в сердце моем жила надежда, которая благодаря этому наследству могла, пожалуй, сбыться. Нельзя также забывать, что, несмотря на свою холодность, дядя мой с самого начала был чрезвычайно щедр и... я чуть было не написал — добр, но слово это к нему никак не идет. Нет, право же, я обязан ему некоторой благодарностью, и отплатить за его заботы оскорблением, да еще когда он лежит на смертном одре, было бы попросту неприлично.
— Ваша воля, мсье, для меня закон, — сказал я с поклоном.
— Вы умны, monsieur mon neveu,[38] — сказал он, — и ум ваш самого драгоценного свойства: вы не болтливы. Многие на вашем месте оглушили бы меня изъявлениями благодарности. Благодарность! — с каким-то особым выражением повторил он, снова опустился на подушки и улыбнулся про себя. — Но поговорим о материях более существенных. Вы ведь военнопленный — имеете ли вы право наследовать английские имения? Я этого не знаю; хоть я и прожил в Англии много лет, но не изучал их так называемые законы. С другой стороны, как быть, если Роумен не поспеет вовремя? Мне осталось совершить два дела: умереть и составить завещание, — и сколь бы я ни желал быть вам полезен, я не могу отложить первое дело ради второго — разве лишь на несколько часов.
— Что ж, сэр, в этом случае я постараюсь обойтись без наследства, как обходился прежде.
— Нет, — возразил граф. — У меня есть другая возможность. Я только что снял все деньги со своего счета в банке, сумма изрядная, и я намерен, не откладывая, вручить ее вам. Вы получите всю эту сумму, и тем самым меньше достанется тому... — Он умолк и так зло усмехнулся, что я был поражен. — Но передать вам эти деньги необходимо при свидетелях. У господина виконта нрав весьма своеобразный, и, если дар не будет засвидетельствован, сей господин без зазрения совести обвинит вас в воровстве.
Он позвонил, и на его зов тот же час явился какой-то человек, по всей видимости, камердинер, пользующийся особым доверием своего господина. Граф отдал ему ключ.
— Лаферьер, принесите сумку для бумаг, что привезли вчера, — распорядился он. — Кроме того, засвидетельствуйте мое почтение доктору Хантеру и мсье аббату и попросите их на несколько минут пожаловать ко мне.
Кожаная сумка для бумаг оказалась весьма объемистой и туго набитой. Она была вручена мне на глазах у доктора и милейшего улыбающегося старика священника, причем владелец ее весьма ясно и определенно выразил свою волю; сразу после этого мсье де Керуаль отпустил меня, и я отправился к себе в сопровождении Лаферьера, который нес бесценную сумку, доктор же и священник задержались, чтобы вместе составить и подписать свидетельство о передаче мне денег.
Подле своей двери я взял у Лаферьера сумку, поблагодарил его и сказал, что он может идти. В комнате моей все уже было приготовлено на ночь: занавеси спущены, огонь в камине догорал, и Роули старательно стелил постель. Когда я вошел, он обернулся так радостно, что на душе у меня потеплело. Право же, сейчас, став обладателем целого состояния, я, как никогда прежде, нуждался в добром отношении, пусть даже не бог весть каком глубоком. В комнате дяди меня обдало холодом разочарования. Он осыпал меня золотом, но в его присутствии угасала без пищи последняя искра возвышающих душу чувств. От этой встречи сердце мое оледенело, и мне довольно было взглянуть на юное лицо Роули, чтобы тот же час проникнуться к нему доверием: Роули совсем еще мальчик, душа его не успела зачерстветь, в нем, конечно, еще живы и некоторая наивность и простые человеческие чувства; он может даже сболтнуть какую-нибудь глупость, это не машина, произносящая гладко отшлифованные фразы! Впрочем,