весельчанского дела, ковки Митрофана Куропашки, который когда-то на заимке Веселой был стрелец и кузнец и лодочный мастер, как говорят на Колыме. Кончик ножа скоробился о стальной пулемет, но теперь пред Викешей была не сталь, а мягкое дерево.
Нижнюю надолбу Викеша расколол и вынул кусками. Шест отошел. Действуя им, как рычагом, он свернул с места и верхнее гнездо. Потом понемногу, осторожно, ему удалось повернуть всю дверь несколько наискось над порогом. Тогда, просунув нож и воткнув его в поперечный брусок, он успел рядом размеренных толчков вывести его из скобы. Потом протолкнул его влево, двинул назад и вытащил из второй скобы. И в последнюю минуту глубоко воткнул свой нож в брусок, чтоб предупредить его падение.
Управившись с этой особой плотничьей работой, он тихо снял дверь и поставил ее в сторону.
Храп отца раздавался громко, с глубокими всхлипываниями. Освободив свой нож и крепко сжимая его в руке, Викентий шагнул в горницу. В горнице было темно, но из коморы сюда проникало немного света, и одного взгляда на стол, на баклагу и кружку было довольно для Викеши. Он усмехнулся презрительно.
— Пей, да дело разумей, — сказал он, качнув головой. — Ну, добро, этот замер, а отсюда как выберусь?
И вдруг, неожиданно пришла ему в голову мысль. Авилов спал в дорожней одежде, на стене висел другой меховой балахон с большим кокулем, — капишоном, и шапка, опушенная бобром.
Они были одинакового роста. Викеша был тоньше Авилова. Но под балахоном это будет незаметно. Все же в их осанке было много сходного и голоса их были одинаковы.
«Ну-ка, на счастье», — подумал Викеша. Но, прежде чем снять балахон, шагнул к Авилову, сжимая нож в руке.
— Зарежу и квита, и вся война кончится. Возьмем, пожалуй, белых голыми руками, как познобленных гусей.
Бывают на тундре внезапные летние мятели и тысячи гусей погибают, сбиваясь в огромные кучи. И их собирают руками, как шишки в кедровом лесу.
Авилов шевельнулся во сне.
— Нет, не могу, — вымолвил Викеша с сердитым вздохом. — Ну, черт с тобой, живи. До время живи…
Отцовский нож лежал на столе с ножнами и поясом. Нож был финский, простой, очень похожий по форме на северный нож.
Викеша с размаху глубоко воткнул свой нож в столешницу, оставляя его, как памятку, вынул из ножен финский нож полковника и втиснул в свои ножны. Ножи, как и люди, были одного размера, и отцовский нож оказался впору сыновним ножнам.
В углу у стены стояла отцовская винтовка, легонькая, как игрушка, и лежала серебрянка с расколотым ложем, подобранная на снегу солдатами. Викеша опять поколебался. Жалко ему было оставить серебрянку, материно благословенное ружье, российскому обидчику.
— Нечего делать, владей, — вымолвил Викеша. Бросил серебрянку, а отцовское ружье надел через плечо на отцовский балахон.
После того Викеша оделся и смело пошел из избы. Снаружи было тихо, светало. Солдаты спали, во оба часовые стояли на прежних местах.
Викеша прошел неспеша мимо того же пулемета и даже окликнул часового северным кличем «береги». Никто его не тронул. Выскочила только приблудная собака и с лаем бросилась ему под ноги. Колымские собаки, подражая хозяевам, крепко не любили карателей. Викешина кухлянка-балахон пахла, конечно, карателем Авиловым.
Викеша пнул собаку ногой и выругался.
— Цыц, проклятая, — сочувственно цыкнул на собаку часовой. Ибо и движения и голос Викеши были, как две капли, похожи на отца. Именно так случалось и Авилову отбрасывать пинком приблудных и злобных собак.
Викеша прошел сквозь обоз так же точно, как перед тем Авилов, и спустился на реку, вышел на лед и пустился через реку, собираясь подняться повыше и потом повернуть обратно и, минуя Черноусову, вернуться на тундру к Горлам.
XXVI
Максолы опять улеглись, а Аленка сидела и думала: «Дура я, дура!»
Когда рассвело, она вышла на двор и с каменным лицом стала запрягать свою собственную девичью нарту.
— Куда ты? — спросила подруга Феня Готовая.
Алена почти против воли подняла руку и показала на восток.
— Так ведь Викеша заказывал, чтобы не ездила ты, — сказала Готовая.
— Блюди своего мужика! — крикнула Аленка с голодными злыми глазами. — А моего не замай!
Красавица Фенька жила с Микшей Берестяным, и на весну у них ожидалось великое счастье, сокровище северной жизни — ребеночек.
И так, не прощаясь с машинами, не докладываясь начальнику Микше, свистнула Аленка на собак и поехала искать, догонять своего отчаянного друга. И так же, как Викеша и Федот, она ночевала на тундре без огня, без питья и приехала на Черноусову тоже через сутки, рано на свету. Привязала собак на задворках и пошла по привычной тропинке к дому Василия Гуляева и подергала старую дверь за кожаный короткий поводок.
Подергала и вспомнила ребячью загадку и вдруг усмехнулась: старую старуху за пуп, да за пуп.
На душе у нее было смутно, но скорее радостно. Все-таки догнала, нашла.
Вышел Василий Гуляев, поглядел и далее отмахнулся.
— Чего ты, дикоплешая, откуда?
И Аленка ответила приказом:
— Викешу позови!
Ей почему-то казалось, что милый вот тут, в этом привычном, безопасном, укрывающем доме. Василий замялся.
— Сейчас позови! — топнула Аленка ногой. — Не спрячете его!
— Уж спрятали Викешу твоего, — проворчал Гуляев. — И тебе то же будет. Суетесь, куда не след.
Аленка схватилась за сердце, потом перемоглась, и сказала, задыхаясь, будто быстро взбежала на подъем:
— Живой?
— С вечера стрелу не слыхали, — ответил неохотно Василий. — Живой.
— На кого покидаешь?.. — голоснула Аленка и сразу оборвала. — Постойте, погодите, к полковнице пойду!
Полковница, колымская княгиня, Варвара Алексеевна, заехала к старухе Макриде в ее вдовью усадьбу. Вдовья Макридина выть была вроде девичьей, только она возникла после смерти хозяина мужчины. Здесь тоже было женское царство и у бабки Макриды, когда она еще была теткой Макридой, рождались лет двадцать подряд пригульные вдовьи ребята. Выть была большая, даже огромная. В разных углах Макридиной усадьбы копошились племянницы, внуки, какие-то сопливые мальчишки с оборванной макой позади.
Ее спрашиваясь никого, Аленка смело прошла в переднюю горницу.
— Челом, командирша! — сказала она по колымскому обычаю, касаясь рукою земли.
— Здравствуй, красавица! — ласково сказала Варвара Алексеевна.
Аленкино лицо поражало. Ее огромные глаза горели и дерзостью, и мукой, и бредовым безумием.
— Чья ты, милая? — продолжала Варвара Алексеевна.