Викентий Авилов в мгновение ока вскочил на ноги. Звякнули подковы сброшенных сапог, и тяжелое тело шлепнулось в воду, вздымая высокие брызги, как тело огромного сиуча, нырнувшего в море с утеса. Поречане смотрели на эту неожиданную сцену, затаив дыхание. Викентий вынырнул, отфыркнулся и поплыл, широко забирая саженями по воде. Минута, и он очутился на мосте катастрофы, поднялся по грудь над водой, увидев пунцовый платок, мелькнувший впереди, нырнул, ухватил… И вот он уже возвращается обратно, запустив свою руку в густую и мокрую косу и поддерживай голову утопленницы над уровнем воды. Еще через минуту он был у своей «кочевной», как-то особенно ловко перебросил Дуку через борт, поднялся на руках через корму, наскоро сделал на месте уключины петлю из обрывка волосяной веревки, вложил весло и погнал «кочевную» к берегу.
Охотники немного задержались на месте, посмотрели ему вслед, но не поплыли к берегу, а повернули вниз по реке ловить сохачиные туши. Ибо все четыре лося были все-таки заколоты и туши их отнесло по течению вниз почти на пол-плеса.
Викентий вынес на берег бесчувственную девушку и отнес ее вверх на угорье. Мокрый след оставался за ним по дороге. Он снял с нее верхнюю кофту, потом повернул ее вниз головой, чтобы вытряхнуть проглоченную воду. После того он стал на встряхивать на руках, как малого ребенка. От этих внезапных и резких движений мог бы проснуться не только обмерший утопленник, но даже настоящий покойник. Веки Дуки вздрогнули, руки судорожно сжались. «О!» — простонала она потихоньку. Викентий еще раз встряхнул ее тело, потом отнес его под холщовую кровлю и уложил на шкурах. Он снял с нее мокрое платье и также развязал ее сокровенный пояс. За неимением простынь он завернул ее в свою собственную рубаху.
С того дня Ружейная Дука стала о ч е л и н к о й, любовницей русского пришельца, Викентия Авилова. Мать ничего не сказала, ибо он утверждал свое право на Дуку вдвойне: развязанным поясом и собственной рубахой. Впрочем, на третье утро Дука ушла из-под холщевой кровли в материнскую избу, да там и осталась. К Викентию она прибегала в разное время, чаще всего на повороте солнца, когда все живое забирается в тенистые и темные углы и дремлет бесшумно и чутко. В такие часы люди и звери и птицы стараются соединяться парами. Гуси тихонько гогочут, крохали[7], отдыхающие на заводях, крякают сонно и слабо и крепче прижимаются друг к другу. Викентий ловил эти скрипучие и ласковые звуки и тоже прижимал к себе дикую красавицу и ему казалось, что он обнимает не женщину, а птицу. Она целовала его бешено, страстно, впиваясь зубами в его крепкую мохнатую грудь, потом неожиданно вскакивала с постланных шкур и словно улетала на крыльях в открытые двери.
В одно утро, покинутый быстрою Дукой, Викентий Авилов взял шапку и пошел по тропинке на другой конец заимки к той же знакомой избушке Натахи Щербатых. Старуха не спала. Она вышла на двор в кожаной юбке и странной повязке, сшитой из меха, как шапка, с прорезом на темени, и стала чинить развешанные сети вязальным челноком из мягкого дерева ивы.
— Челом! — угрюмо сказал Викентий, кланяясь девичьей матери.
— Тебе здорово! — сказала Натаха, кивая повязкой. — В избу пойдешь? — предложила она, приглядываясь к лицу гостя.
— Тут хорошо, — буркнул Викентий.
— Слушай, старуха, — начал Викентий Авилов сурово и прямо. — Отдай мне твою дочку!..
— Не дам! — коротко отрезала Натаха и тряхнула головой.
— Она меня любит, — сказал в пояснение Викентий.
— Пускай любит, — вдруг усмехнулась старуха. — Доброе дело… Может, казаченочек найдется…
— Найдется, так мой, — ответил Викентий угрюмо.
— Полно! — игриво сказала Натаха Щербатых. — Чей бы бык ни скакал, а теленочек наш…
Бесстыдная философия северного материнства была против Авилова. Он вспыхнул, но тотчас же сдержался.
— Послушай, Натаха, — начал он снова. — Я дам за нее вено[8] табаком и деньгами.
И слово и обычай были одинаково известны на дикой Колыме, но старая Натаха разозлилась.
— Ребенка не выкупишь веном, — прошипела она, — хоть всем твоим потрохом… Ступай-ка отсюда… Ступай, ступай!..
Любовная связь дочери ее не смущала, а радовала. Но отдать этому чужому чуженину возможного внука, паек!.. Она готова была выцарапать ему глаза…
Выскочили Липка и Чичирка и маленькая Зуйка и подняли гневное шипенье, словно сердитые гусыни на чужую собаку. Черная головка Дуки, повязанная красным, выглянула тоже из двери.
— Ступай-ка и вправду отсюда… Тебе здесь не место…
V
Зима выпала такая холодная и скудная, какой старики не запомнят. Промысел осенний рано оборвался, а подледный не удался. Напрасно мужчины долбили пешнями (ломами) трехаршинную толщу матерого льда на реке, просовывая сеть внизу на длинном «нориле», трехсаженном шесте толщиной в человеческую руку, В сети попался только круглоротый чукачан, костлявый и тощий, которым брезгают даже упряжные собаки.
Потом и чукачана не стало. В наступившую весну голод явился зловещей грозой, сулившей погибель и людям и лающей «скотинке».
Больше полгода прожили Викентий и Дука в разных домах, услаждая свои встречи урывчатой и яростной любовью, но словно в отместку Натахе Щербатых о внуке не было речи. Дука бегала, как прежде, тоненькая, стройная, перекатывалась всюду, как ртуть, летала и вправо и влево, словно любовь зажгла ее новым огнем, напитала особым беспокойством. И в месяце апреле, когда Щербатые Девки доедали последние «кости и головы» (рыбьи), Дука встала на легкие лыжи, повесила лук через плечо, а подмышки пищаль и отправилась, как прежде, на белые Павдинские горы. Викентий Авилов шел рядом с ней. Лыжи его были, как два плота, и мягкий снег о каким-то испуганным вздохом садился под его тяжестью, но он шел вперед, как большая машина, и даже обгонял на ходу легконогую Дуку.
Первые пять верст они прошли в совершенном молчании. Потом Дука сняла ружье и отдала его спутнику.
— Мне лук лучше, — оказала она в объяснение, — а с пустыми руками итти на охоту плохая примета.
Они двигались быстро, словно поедали версту за верстой своими широкими жадными лыжами. Начались Павдинские горы, поросшие лиственным лесом, потом за перевалом явилась и хвойная чаща, но не было нигде ни лосиного следа, ни заячьих «крестов», ни куропаточьей «вязки» на рыхлом снегу. Лес словно вымер. Там не было «ни червя, ни былинки», как эта описано в старой тундренной сказке.
Они спустились с Павдинского вала на озеро Лисье и покатились по ровному льду, с берега на берег. Вперед, все вперед, пока не найдется добыча или смерть…
Озеро лежало, как белая чаша, в широкой котловине, и на севере синели Жабьи холмы, поросшие кедровой сланкой.
— Здесь есть еда! — неожиданно сказала Ружейная Дука и слегка постучала лыжным посохом по льду, покрытому снежным «убоем», гладким и твердым, как мрамор.
— Рыба! — прибавила она в виде ответа на удивленный взгляд спутника. — Как полный амбар.
— Так будем ловить, — горячо отозвался Викентий. У них не было сетей, но за сетьми можно было вернуться в поселок, и, кроме того, северные рыболовы ухитряются ловить рыбу даже без всяких сетей.
Дука покачала головой.
— Нельзя, — сказала она с невольным вздохом. — Дедушко не любит. — Полное озеро рыбы, — начала она снова, как будто против воли.
— Дедушко не любит, — повторил с удивлением Авилов. — Какой дедушко?..
— Дед, водяной, — негромко объяснила спутница, — не любит, не дает… А ежели даст, — прибавила