этому процессу неравнодушный.
Григорьев накрыл стакан ладонью.
— Пустой разговор! Хоть пей, хоть не пей!
— Ну ладно, — обиделся Фалолеев, но себе налил, залпом проглотил полстакана.
— Я в могиле по колено — обеими ногами! — выдохнул он отчаянно, страдальческим жестом обтирая рот. — Меня оттуда одна ниточка вытянуть может — любовь! Больше ничего! Поверь, ничего! За что я только не цеплялся последние два года. За соломинки! За соломинки! Думаешь, я вот так сюда прискакал — блажь свою показать! Олегу Михайловичу дорогу перейти! — распалился дальше Фалолеев. — Я на конкретном взводе, товарищ ты дорогой! Как смертник, камикадзе! И настоящая любовь мне больше воздуха нужна! Не красивая поделка, не ля-ля-ля — три рубля — подай мне ресторан, подай мне машину! — он с возмущением повертел перед носом Григорьева растопыренными пальцами, потом схватился доставать сигареты. Григорьев насуплено замотал головой, мол, «нет, не кури», и пока Фалолеев трясущейся рукой засунул обратно пачку в куртку, то чуть осадил тон и дальше выложил тихо, смиренно, жалобно: — Та, курва-королева, Лина, напрочь слиняла после разборок, в больницу апельсина не принесла. Как будто не было любви, печатей в паспорте. В секунду человека вычеркнула!
— Сам выбирал.
— Кто бы спорил, сам выбирал, сам обжёгся. Потому к тебе по-хорошему: пойми нас с Ритой!
— Вас?! — Григорьев двинул по пустому стакану кулаком — тот звонко ударился об стену, раскрошился. — Вас? Быстро ты впрягся за всех решать!
— Ну не усидишь ты на двух стульях! — тоже в ярости взметнулся Фалолеев. — Не я вмешаюсь, так другой отодвинет! Заклинаю тебя всеми богами — уступи! Из милосердия уступи! Поделись сегодняшним счастьем! Это зачтётся, Богом зачтётся!
Подтягивая рывками больную ногу, он неловко вскочил и с необузданной суетливостью заметался по кухне.
— Семь лет назад бабы штабелями сами ложились. За молодость, красоту мою, за то, что с деньгами всегда. А сейчас девке за так ягодицу тиснуть — ни-ни! Ей квартиру подавай! Машину за миллион! Они с ума от запросов посходили, а мне каково? На приличную бабу в моём-то положении замахнись! Да что приличной… я три года вообще без женщины!!! Без! Ты знаешь, каково трусы… только для ванны… туалета снимать! Что такое один в пустой кровати, знаешь!!! Изо дня в день, из ночи в ночь! А я прошёл — это тюрьма, одиночка, карцер! Даже страшнее! В одиночку суд сажает, а тут на свободе, сам себе хозяин, а не выходит никакого освобождения!
Фалолеев прокричался, затем в жалком бессилии, словно тяжело раненный, опёрся локтём на стол напротив Григорьева, уставился тому в глаза и задышал хрипло прямо в лицо. Фалолееву хотелось, чтобы бывший командир не отстранялся от его беды равнодушным взглядом, а как раньше, проникся если не сочувствием, то хоть пониманием.
Но желать прежнего отношения Григорьева оказалось большой оплошностью.
— Проститутки на такие проблемы есть! — с сарказмом вставил бывший шеф.
— Ты ещё куклу резиновую посоветуй! — Фалолеев едва не брызнул слезой от обиды: «Как можно — человек душу до последнего выворачивает, а в ответ издевательство?»
— Я — человек! — вскричал он и ударил себя кулаком в грудь.
— Может, ты забыл? Калека, увечный, но человек!
Фалолеев непроизвольно ухватил из кухонного набора большой столовый нож. Григорьева окатило резкой волной страха, он, было, дёрнулся отнимать опасный предмет, но передумал, осел, промолчал. Верчение ножа за чёрную массивную ручку явно обозначало нервозность гостя, а не злой умысел.
Фалолеев всё рассказывал про себя. Было видно, что правду о тяжких своих бедах он изливал не налево-направо и не каждому встречному-поперечному. Нет, вся боль его, страдания долго и терпеливо копились внутри, как громадный гнойник, фурункул, и непременно должны были прорваться, и прорвались, когда подпёрло вконец.
Фалолеев понимал, как далёк Григорьев от сочувствия к нему, как, напротив, враждебен тот за притязания на Риту, но он считал своим долгом обосновать, что его действия не имеют другого выхода. Они оба заложники судьбы. Вот только его выстраданные кровью обоснования ударялись о стену непонимания, так же как недавние григорьевские увещевания сыпались мимо Ритиных ушей.
— Проходил я и с проститутками… привезли двух… увидали меня, заупрямились, словно коровы на бойне… сутенёр говорит, извини, ты слишком оригинально выглядишь… да… слишком оригинально… А мне каково с такой оригинальностью?! Кто посочувствует! Кто поймёт?! Кто в мою проклятую шкуру влезет? Хоть на день, на час, на минуту! Когда не любят! Когда презирают! Когда не замечают! Когда боятся!
Фалолеев прокричался, затем сел тихо, без шума, как паровоз, разом метнувший на волю весь пар.
— Ну… родители… любят же! — несмело заметил Григорьев, слегка подавленный откровенностью собеседника.
— Олег Михалыч… не надо идиота… изображать… родители любят потому, что ты просто есть их сын. Есть и есть! Любовь женщины — это что именно в тебе открыли нечто удивительное… что ты лично дорог кому-то… особенностью своей… если хочешь, уникальностью… когда для тебя и слово особенное, лишь одному тебе… когда для тебя… да что я тебе про женщин рассказываю! — махнул Фалолеев усталой рукой.
— Ты вот с двумя живёшь и от обеих не оттащить! Верно? И я, как любой нормальный человек, жить без женщины не могу, не хочу, не желаю! Потому как на границе жизни и смерти стою.
Это не передать, но я влюблённые пары видеть не могу! В кино ли, в жизни — не могу! Они там счастливы, целуются, обнимаются, а я завистью разбит, раздавлен, мне воздуха не хватает! Голодный смотрит на еду с желанием съесть, жаждущий смотрит на воду с желанием выпить. А я любви взалкал, ты понимаешь! Взалкал всей душой — истоптанной, истерзанной, опустошённой! И пустота эта немилосердная толкает меня на страшное, чего я и сам боюсь! Убить готов того, кто в достатке любовь имеет! Потому как видно мне — пользуются друг другом и не ценят, потому как смешно им всё это даётся, без труда, без страдания!
Григорьев не знал, что и думать, мысли его, абсолютно обычные, по-человечески рассудительные, к тому же занятые совсем другим, не поспевали за фалолеевской исповедью. Однако ж, тот из обороны подался в наступление.
— Ты не думал, каково Рите одной в кровати спать? Она, может, каждую ночь ложится и до бреда, до опупения страдает: «Где мой ненаглядный сокол Олег Михайлович? Я его люблю, а он… под боком у другой!» Или ты одариваешь её периодически таким счастьем? Надюше что сочиняешь, какие сказки? Её до правды просветить требуется, как в тихом омуте такие черти завелись? Фамилия, кстати, чья у Егорки?
— Надюша знает! — резко отрубил Григорьев. — С этой стороны не возьмёшь!
— Вот как… — протянул Фалолеев, не в силах скрыть разочарование. — Полюбовный гарем… У тебя, может, и третья где бабёнка в запасе?.. Ну, да ладно, собственник, теперь о прозе: как бы там ни было, не тебе решать! Я за Риту зубами ухвачусь! Вот этими побитыми, вставными зубами — но намертво!
Внутри Григорьева всё заклокотало от неслыханной наглости, он без колебаний пустил в ход самую серьёзную угрозу.
— И ты намотай на ус: не угомонишься — найду Андрея и будет тебе добавка!
— Андреем, значит, решил напугать? Ха-ха! — Фалолеев не вздрогнул от имени Андрея, не напрягся. — А я его видел два дня назад! Как тебе это? — Фалолеев смотрел чёртом, которому всё нипочём. — И единственным глазом своим я его здоровую пару зрачков пересмотрел! Придавил! И знаешь, почему?! Мне терять нечего! Я готовый покойник! Потому что я без любви жить не смогу, мне Ритин отказ — путёвка на кладбище! А ему я что? Деньги вернул, Кент со мной от души постарался… Так что остались мы с тобой опять один на один, как я понимаю, на прежних позициях…
— На прежних! И ступай-ка прочь из моего дома! Навсегда!
Фалолеев молча встал из-за стола, вышел в коридор. Григорьев в ожидании смотрел, как тот снял с крючка длинную пластмассовую ложку, по очереди подсунул в подпятники китайских кроссовок. Обратно вешать ложку Фалолеев не стал, с нехорошей ухмылкой протянул её Григорьеву:
— Говоришь, очень друг друга любите? Не слышал от Риты и слова про вашу любовь.