Юродивый (
Трагедия о Борисе — история греха и покаяния. Его, Бориса, покаяния. Отрепьевы не раскаиваются. Им никого и ничего не жалко. Борис умирает в покаянии. Самозванца Гришку убивает та же толпа, которая кричала на царство «царевича» Дмитрия — самозванца.
Мусоргский написал оперу, адекватную тексту Пушкина. Он акцентировал главное: Грех-Покаяние- Необратимость трагедии. Но главное — Покаяние.
Нарядные, в вечерних платьях, выпивающие шампанское в буфете «Ковент Гардена» (а это очень дорого), платящие за билет на балконе по 200 фунтов реагировали именно так, как хотели бы авторы оперы и как требует того театр. Гробовое молчание по окончании и почти час (!) (сама участница) шквальных аплодисментов. Аплодисменты — театральная форма понимания и благодарности.
Видимо, нужен все-таки опыт бескорыстных размышлений, чтобы понять, почему Тарковскому необходима была эта постановка.
Мусоргский своим гением сотворил оперный эквивалент Пушкину, усилив основную линию плача и трагедии. Вот Чайковский ни в «Евгении Онегине», ни в «Пиковой даме» даже не приблизился к уровню текста Пушкина. Его оперы «по либретто» или по мотивам, состоящие из всенародно любимых арий. Мусоргский писал либретто сам, он внутренне понимал то, что пишет, глубоко лично. Его музыка рождает образ, пафос исторической трагедии.
А Тарковский? Он единственный, кто из всех наших современников приблизился к пониманию трагического именно в антично-шекспировском смысле. Годунов не только историческая трагедия. Это трагедия «внутреннего человека»[88]. Внешние события важны, но трагедия случается, только если она внутренняя, как Эдипа или Короля Лира. Она всегда экстремальна по форме и прекрасна, потому что лишена обывательщины. Трагедия дышит, направляется Смертью и Любовью. Подобно бедным детям, ставшим реальной историей, — Ромео и Джульетта. Они стали высшей и вечной реальностью, хотя во временной истории их, может быть, вовсе не было или они были другими. Сегодня более чем известно, что Борис не убивал наследственного эпилептика и не лишенного странностей, царевича Дмитрия. Наука защитила Бориса. Но все равно прав Пушкин. Был-то Борис самозванцем. Поэт Пушкин ближе к реальной трагической истории, чем историк со своей юридической историей факта. Ахматова знала, что говорит, когда сказала: «Поэт всегда прав».
Внутреннее переосмысление самого себя, всего — чем и как ты жил, состояние потрясения, покаяния, отказа от всего заблуждения предшествующей жизни. Не потому ли Андрей Арсеньевич так любил «Ностальгию». Постановка «Бориса Годунова» располагается между «Ностальгией» и «Жертвоприношением». Вместе с «Годуновым» он создал великую трагическую трилогию. На острове Готланд он был уже в полосе свободы, необходимой «внутреннему человеку». Таким становится на наших глазах и Александр в своей жертвенной любви и бесстрашном отказе от эгоизма на пути к спасению. К жизни «сначала», но иной, чем была та, в которой он был актером, писателем, отцом. Нить от пушкинского «Годунова» к «Александру» Тарковского протянута через тему сына, Отца и сына. Предсмертный монолог умирающего Бориса обращен к сыну Федору, к своему наследнику, к будущему.
«Умираю,
Обнимемся, прощай, мой сын,
Ты царствовать начнешь… О Боже, Боже!
Сейчас явлюсь перед тобой — и душу
Мне некогда очистить покаяньем».
Слова Годунова, обращенные к Федору, — завет стать человеком, вочеловечиться, быть справедливым, честным, праведно жить и править.
Тарковского перед смертью тревожило будущее, и он обращался через Александра к Малышу с притчей о «мертвом и живом», о внутреннем ежедневном усилии. Увы! Не очень-то все оптимистично. Федор был убит, Карделия умирает на руках Лира. На то она и трагедия. Может быть, дело не в том, чтобы кого-то научить впрок. Свой путь проходит каждый и до конца. Царь Эдип прозревает в слепоте. Не свет глаз, но внутреннее прозрение. Поступок, направленный на себя. Повенчанность с любовью и смертью. Кульминация трагедии, ее пафос в готовности, в «молении о Чаше», а не в нравоучении. Удел высоких душ. Пушкин написал слова: «С отвращением читая жизнь свою». Примерно такие же слова написал о себе Микеланджело.
Сегодня не время трагедий, но фарсов. Трагедий никто не пишет и не может ставить. Конец европейской трагедии. Не есть ли это свидетельство отсутствия высшего усилия зрячих душ, а тем самым и бездны падения?
Вот почему на «Бориса Годунова» билеты нельзя было купить, а слезы лились, и ты этого сам не замечал, и зал долго аплодировал стоя. Молча.
Колокол в финале оперы звонит, возможно, и по тем, кому неведом высокий пафос внутренней, или, иначе говоря, исторической судьбы. Эпохе, обреченной на циническое прозябание и самодовольство.
Александр Мишарин
О друге и соавторе[89]
Уже прошло более двадцати лет, как тебя не стало, а я все никак не решусь написать о тебе. Сначала просто не верилось, что ты умер — ты там Далеко, за границей… Ты часто снишься мне, и в моих снах ты по-прежнему живой. То хвастаешься новой летней ковбоечкой, то просто смеешься, открывая мне входную дверь… Все это еще там, на старой квартире напротив Курского вокзала…
Больным, немощным ты мне не снишься — я не видел тебя последние четыре года твоей жизни. Мы расстались с тобой в Риме летом 1982 года. А познакомились в 62-м…
Те же двадцать лет, только живой, родной, дружеской близости. Она — яркая, молодая, открытая жизнь — по — прежнему жива в моей душе. Ты никогда не умрешь для меня — самый близкий, великий, родной мне человек. Она — наша совместная жизнь — вплела в себя так много — разговоров, споров, ссор, совместной работы, обид друг на друга, примирений, недопонимания и в то же время безмерной, животворящей радости самого бытия, божественных поисков и откровений.
Их так не хватает мне! Так не хватает Тебя, нашего содружества, когда мы отдалялись, обижали друг друга… а потом с такой же яростью мирились, обнимались, смеялись друг над другом… И все становилось по-прежнему…
Поэтому я не хочу думать о тебе в гробу… Не хочу даже представить тебя на похоронах… Ты для меня остался сияющим, молодым, светящимся добротой и открытостью в те последние четыре дня моего пребывания в Риме — на Вилле Боргезе, в Соборе святого Петра, вечером в каком — то ресторане, где ты угощал меня и двух наших спутниц — Лору Гуэрру и Вику Токареву — вкуснейшим мясом бычков, которые еще в полдень бегали но лужайке.
Помню, как в день моего отлета ты все совал мне деньги: «Купи выпивку в дьюти-фри». Их оказалось так много — ты вывернул все карманы! — что мы всей туристской группой купили два баула самой дорогой (тогда еще непривычной для нас) выпивки и упились за время полета до Москвы.
Я помню твои растерянные, детские глаза, которыми ты смотрел мне вслед, и все не уходил, хотя знал, что опаздываешь на важные переговоры…
И что-то кричал мне вслед, что я уже не мог расслышать!
Поэтому мне сейчас страшно начинать эти страницы… Я боюсь потерять тебя за рассказом о тебе… Написанное ведь становится другой реальностью и невольно встанет между живой памятью и живой твоей жизнью. Оно станет третьим. Между твоей жизнью, моей жизнью и этими строчками!
Но будь что будет, я слишком долго молчал… и много ли мне осталось? Может, уже скоро нас ожидает и новая встреча…
Весной шестьдесят второго года я с родителями должен был переезжать в новую квартиру в