Пьесы мы так никогда и не написали. Аванс никто с нас назад так и не потребовал…
Тарковский был на встречах интеллигенции с правительством. Возвращался поздно, ничего не рассказывал. Впрямую его как бы не критиковали, но весь тон, вся атмосфера конца хрущевской оттепели не обещала для него ничего хорошего.
Прекратились телеграммы из ЦК. Там было не до него…
Вскоре у него в квартире поставили телефон, но тот молчал.
Мы, теперь свободные от каких-либо дел, виделись практически каждый день. Над всеми нами как будто нависла тяжелая грозовая туча, и, что будет дальше, было абсолютно неизвестно.
Полгода стояла абсолютная тишина. Власти, проведя кампанию, казалось, сами не знали, что делать. Сделали ряд новых назначений на ключевые фигуры… Генеральным редактором «Мосфильма» был назначен бывший следователь по особым поручениям Л. Р. Шейнин, что позволило одному из остроумцев сказать: «Каждый переходит на новую работу со своим чином». Повылезли на высокие кресла и другие одиозные фигуры.
Запускались только пропагандистские, низкопробные сценарии, возникли странные фигуры из бывших ассистентов режиссеров, просто проходимцев…
Андрей Тарковский целыми днями лежал на раскладушке в халате и читал… Это была «Война и мир». Он словно бы искал в великом романе силу для будущего. Он был неожиданно спокоен, очень доброжелателен, — казалось, все вокруг не касалось его…
Именно за эти полгода мы особо сблизились с ним. Почему-то у всех нас, троих, было прекрасное настроение, или только так казалось. Словно гроза уже прошла, худшее позади… А может быть, мы были просто очень молоды и сама жизнь дарила нам уверенность в лучшем. Была даже какая-то спортивная злость: «Мы все равно победим!»
Мы много говорили о Толстом, об этой загадочной фигуре в русской культуре, поразительной, как бы воплощающей в себе весь русский мир. Андрей знал, что С. Бондарчук собирается ставить картину по великому роману, и я чувствовал, что он сам не прочь сделать фильм по «Войне и миру». Но впрямую он этого не говорил…
Эти «вымороченные» полгода мы провели в беседах об искусстве в самом широком смысле этого слова. Андрей много рассказывал о своем детстве… Об отце, читал его стихи… Вообще много стихов звучало за это время в их квартире. Мандельштам, Ахматова, Пастернак, Гумилев, Цветаева, Анненский, Ходасевич, Мария Петровых… И снова Арсений Тарковский… В те дни прошел первый, скромный вечер Арсения Александровича в Малом зале ЦДЛ. Мы с Андреем Вейцлером, тоже в душе поэтом, блестящим знатоком поэзии, сидели не шелохнувшись. Успех был огромный… Арсений Александрович был необыкновенно взволнован и всех благодарил. Андрей подвел меня с А. Вейцлером к отцу и познакомил нас. Арсений Александрович был трогательно мил с нами, всегда с радостью дарил потом выходящие сборники своих стихов или переводов.
После этого вечера мне многое открылось в Андрее нового, ранее для меня непонятного… И еще то, как он любит своего отца, как он гордится им… И как переживает, что его так долго не было с ним рядом…
Весь следующий день мы обсуждали прошедший вечер, и Андрей много и проникновенно читал отцовские стихи.
— Тебе они действительно нравятся? Точно? Ты не кривишь душой? — пытливо заглядывая в глаза, все спрашивал и спрашивал меня Андрей.
В тот день мы с ним словно перешли еще на один рубеж… Рубеж душевной близости и доверия.
Я видел, что Тарковскому было интересно разговаривать со мной. Довольно начитанный, а вернее, «довольно нахватанный» в разных сферах мальчик был и сообразителен и восприимчив… Наверное, я знал не меньше Андрея, а читал — скопом — без разбора…
Но была огромная разница в том, как он и как я понимали все прочитанное. Он никогда не учил меня, он делился своим видением прочитанного. Он был как бы внутри происходящего, а я вовне… У него была какая-то магическая способность «присваивать», делать своими героев, и время, и пейзаж, и самые потаенные мысли автора произведения. Озаренный идеей, он мгновенно преображался, вскакивал, начинал ходить по кухне, периодически выкрикивая какие-то предложения уже изнутри происходившего… То, что было для меня только страницами, вдруг буквально оживало в мельчайших подробностях, уточнялось, добавлялось, догадывалось и становилось более живым, более реальным, чем та кухонька, в которой мы говорили о Толстом или Прусте, о Томасе Манне или о «Мастере и Маргарите»…
Андрей буквально фонтанировал этой второй, его собственной реальностью, которая потом могла быть и фильмом, и спектаклем… Или вообще другим, но родившимся из прочитанного текстом. Но, конечно же, он был кинорежиссером… Он видел, видел (и я вместе с ним) будущий фильм… Другую — необязательно кинематографическую! — но реальность.
Эти импровизации, этот выброс творческой созидательной фантазии мог длиться и час и полтора… Он как бы заводился сам от себя, и воображаемая жизнь становилась все конкретнее — до проезжавшей мимо пролетки, до большого валуна у ворот монастыря, обвитого зеленой ряской ближнего пруда, до слегка приподнявшей подол девушки, перепрыгивающей через лужу (то, были «Соборяне» Лескова)…
Наконец он останавливался — всегда как бы споткнувшись — и отстраненно смотрел на меня, чуть виновато улыбаясь.
Через какое-то время я невольно стал поддакивать ему, как бы пускаясь не в соревнование, а в уточнение его картины. Он подхватывал мою подсказку и говорил дальше, все увереннее и шире.
(Сколько же фильмов мог бы сделать Андрей Тарковский, если бы его судьба сложилась иначе?!)
Иногда мы начинали спорить — например, о Томасе Манне. Тогда я очень увлекался им. Андрей пожимал плечами…
— Плетет что-то… Не знаю, не знаю…
Прошло пару месяцев, и Андрей сам заговорил о Манне.
— Да-а… Плетет-то — плетет, да доплетается. Туда, куда почти никто не доходит.
С тех пор Томас Манн — особенно его «Волшебная гора» и «Леверкюн», стали любимыми книгами Андрея. Много позже мы не раз подавали заявки в Госкино, чтобы нам разрешили экранизировать хотя бы одну из этих книг. Но, как десяток других заявок, они были отвергнуты.
Но это было много лет позже…
Потекли долгие месяцы неопределенности… Правда, молодость брала свое — надежда не оставляла нас.
За это время я перезнакомил Тарковских со своими друзьями — художником Алексеем Шмариновым и его женой Кариной, с поэтом Леонидом Завальнюком и Натальей Бухштаб, будущей женой поэта, с сестрами Арбузовыми, дочерьми известного драматурга, актрисой Таней Лавровой, физиком Виталием Гольданским и его женой Милой, дочерью великого физика Н. Н. Семенова… Появлялись и другие интересные люди, они то вливались в нашу компанию, то исчезали.
Это время вспоминается как счастливое, дружное, очень молодое, веселое время. Конечно, были и рестораны, и большие «посиделки» — то у Шмариновых, то у Арбузовых. Летом все это содружество переезжало в Абрамцево, где у Шмариновых была дача. Рядом с ними сняли комнату Андрей и Ира с маленьким сыном Арсением.
Никто не сомневался, что все наладится, что власти наконец сдадутся… Конечно, не сразу, но постепенно жизнь пойдет дальше.
Однажды Андрея вызвали в ЦК к Г. И. Куницыну. Он вернулся часа через два с половиной, возбужденный, волосы дыбом, глаза растерянные.
— Ну что?
— Предлагают экранизировать Леонида Леонова.
— Как? А что именно?
— «Бегство м-ра Мак-Кинли». Горы обещают… любые деньги… несколько месяцев съемок в Америке!
— Ну, и ты что?
— Я, конечно, отказался!