Достигли в жизни мы высот, И близок славы час, Хотя, что нас за гробом ждет, От смертных скрыто глаз.

Этот гимн пели на собрании в первое воскресенье после моего избрания редактором. В тот день там присутствовал мистер Аладдин, и он взглянул через проход между скамьями и улыбнулся мне. А на следующее утро я получила от него из Бостона письмо, в котором был лишь один стих посередине листа бумаги:

Она умнейших посрамить могла, И те, со стоном зависти в душе, Отметили, что, мудрости полна, Познаньями их превзошла она.

Мисс Максвелл говорит, что это из Байрона. Сейчас я слишком занята, чтобы думать о том, кем быть. Совсем недавно мистер Аладдин поддразнивал меня, говоря о том, что он называет моими «отвергнутыми профессиями».

— Что заставляет вас, Ребекка, выбирать себе какую-либо конкретную цель? — спросил он, смеясь и поглядывая на мисс Максвелл. — Женщины никогда не поражают мишень, если целятся в нее, зато если они закрывают глаза и стреляют наугад, то, как правило, попадают в самое яблочко.

Я думаю, одна из причин, по которой меня всегда так заботило, кем быть, когда вырасту, заключалась в том, что даже при жизни отца мама постоянно волновалась из-за закладной на ферму. Она тревожилась о том, что будет с нами, если нас за неуплату процентов лишат права выкупа.

Конечно, то, что детей воспитывали таким образом, на страхе перед закладной, было тяжело для них, но насколько тяжелее было бедной дорогой маме, которой тогда приходилось думать о нас, семерых, да и сейчас у нее все еще остаются трое, которых надо кормить и одевать с доходов, приносимых фермой.

Тетя Джейн говорит, что я кажусь моложе своих лет, тетя Миранда боится, что я так никогда по- настоящему и «не вырасту», мистер Аладдин считает, что я знаю мир не лучше, чем жемчужина, закрытая в своей раковине. И никто из них не знает о тех давних-давних мыслях, которые всегда со мной, — некоторые из них возникли у меня много лет назад, но они не из тех, о которых я могу с кем-нибудь говорить.

Я помню, как мы, дети, восхищались отцом. Он всегда был такой красивый, элегантный, веселый, никогда не сердился, в отличие от матери, и никогда не был слишком занят, чтобы отказаться поиграть с нами. Он никогда не делал никакой работы по дому, так как ему нужно было беречь руки для игры на мелодионе в церкви или на скрипке и фортепиано во время танцев.

Мать обычно говорила: «Ханна и Ребекка, вы должны обобрать землянику, отец не может помочь вам» — или: «Джон, тебе придется доить корову в следующем году; у меня нет времени, а отцу нельзя портить руки».

Все остальные мужчины в поселке по будням носили простые ситцевые или фланелевые рубашки, но отец никогда не носил никаких других, кроме белых с накрахмаленной гофрированной грудью. Он был очень привередлив в этом отношении, и мать все заметывала и заметывала складочки, все гладила и гладила гофрировку, воротник и манжеты рубашек — иногда поздно ночью.

Сама она была усталой, худой, седой, у нее не хватало времени на то, чтобы шить платья для себя, и на то, чтобы куда-то выходить в них, так как она всегда должна была заботиться о детях, а отец оставался счастливым, здоровым, красивым. Мы, дети, никогда не задумывались об этом. Но вот однажды, уже после того как отец заложил ферму, в поселке должно было состояться собрание прихожан, на которое шел отец, но мать не могла пойти (у Дженни был коклюш, а Марк только что сломал руку), и, когда мать завязывала отцу галстук, последнее, что он сказал ей перед уходом, это:

— Я хотел бы, Орилия, чтобы ты немного позаботилась о своей внешности и своем платье. Для такого мужчины, как я, это имеет большое значение.

Мать уже кончила завязывать галстук, и руки ее вдруг опустились. Я смотрела на ее глаза и губы, в то время как она смотрела на отца, и за одну минуту я стала гораздо старше, а в моей душе появилась «взрослая» боль. Эта боль навсегда осталась со мной, хотя я по-прежнему восхищалась моим красивым отцом и гордилась его талантами. Но теперь, когда я выросла и успела о многом подумать, моя любовь к матери стала иной, не такой, как прежде. Отец всегда был нашим любимцем, пока мы были маленькими — он казался таким интересным, и я иногда спрашиваю себя, не происходит ли так, что мы лучше и дольше помним интересных людей, чем тех, кто просто добр и терпелив. Если так, то это очень жестоко.

Оглядываясь на прошлое, я вижу, что первые семена честолюбивых стремлений и желания заниматься чем-нибудь особенным посеяла в моей душе мисс Росс, художница, подарившая мне розовый зонтик, который она привезла из Парижа. Ее жизнь казалась мне, тогда совсем ребенку, такой красивой и легкой. Я еще не ходила в школу, и не читала Джорджа Макдональда,[84] и потому не знала, что «Легкость — это пленительный результат забытого тяжкого труда».

Мисс Росс сидела на открытом воздухе и рисовала красивые картины, и все говорили, что они чудесны, и сразу их покупали, так что она могла содержать слепого отца и двух младших братьев и путешествовать куда хотела. И сейчас в моей памяти снова оживают события того лета, когда мне было десять, а мисс Росс рисовала меня, сидящую возле мельничного колеса, и рассказывала о далеких странах!

Недавно мисс Максвелл читала нам на уроке литературы отрывки из стихотворений Браунинга.[85] В одном из них говорилось о Давиде, мальчике-пастухе, который часто смотрел из долины на кружившего в небе «медленно, словно во сне», орла. И мальчик думал о широком, огромном мире, который видит орел, раскинувший свои крылья так высоко в небесной синеве, в то время как он, бедный пастушок, видит лишь «полоску между небом и холмами», так как находится в низине.

На следующий день я рассказала об этих стихах мистеру Бакстеру — это была суббота накануне того дня, когда я стала членом церкви. Я спросила его, грешно ли это — желать видеть столько, сколько видит парящий высоко над землей орел.

Нет другого такого человека, как мистер Бакстер. Он сказал:

— Ребекка, дорогая, возможно, тебе не придется всегда оставаться в низине, как этому пастушку; но, где бы ты ни была, та маленькая полоска, которую ты видишь «между небом и холмами», может вместить весь земной мир и все Царство Небесное, если только у тебя такое зрение, какое нужно для этого.

Я помню воскресные вечера в кирпичном доме в первую зиму после моего переезда туда. Обычно я сидела в центре столовой, как мне было велено, молчаливо и неподвижно, с большой семейной Библией на коленях. Тетя Миранда читала «Покой святых» Бакстера,[86] но ее кресло стояло у окна, и она могла хотя бы иногда бросить взгляд на улицу, не впадая в явный грех.

Тетя Джейн обычно читала «Путешествие пилигрима».[87] Огонь в камине горел неярко, напольные часы тикали и тикали, так медленно и степенно, что картинки на страницах Библии плыли у меня перед глазами и я почти засыпала.

Они думали, что, если на время изолировать меня от всего внешнего, я смогу воспринять Бога; но этого не произошло, ни разу. Я так тосковала по Солнечному Ручью и по Джону, что с трудом могла сосредоточиться, чтобы разучить очередной из еженедельно разучиваемых гимнов; особенно тяжело пришлось мне с тем печальным и длинным, начинавшимся так:

О страшном мысли все мои — Проклятье и могила.
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату