Колокола зазвонили громче. Дело шло к одиннадцати.
— Пожалуй, мне пора, — сказал Энтони Коппертуэйту, который, извиваясь, ползком, на сей раз ногами вперед, медленно скрывался из вида, будто машина сильными осьминожьими щупальцами неотвратимо засасывала его в свое темное нутро.
На сосредоточенном лице Коппертуэйта появился румянец блаженства.
— Если вы идете в церковь, сэр, — сказал он, подергивая плечами, будто в конвульсиях, — помолитесь за меня.
— С удовольствием, — согласился Энтони. — Какую молитву предпочитаете?
— Право, сэр, не знаю, вы в молитвах разбираетесь лучше моего, просто помолитесь чуть-чуть за меня и как следует за машину.
— Но ей, наверное, уже никакие молитвы не помогут?
— Пока я здесь — помогут. — И с этими словами изможденное, грязное, но счастливое лицо исчезло под капотом.
Может, молитвы Энтони сделали свое дело?
МИЛЫЙ СТАРЫЙ ДОМ[5]
перевод С. Володиной
Это все тот же старый его дом, вот что он сразу почувствовал, входя в отворенную дверь, правда, кто ему открыл, он вспомнить никак не мог, но кто в те далекие времена обращал внимание на подобные пустяки? Надо полагать, один из родительских слуг, которые так часто менялись, впрочем, сам он тут появлялся редко, все больше колесил по свету; однако это ощущение — чувство родного дома (независимо от знакомых очертаний передней, холла) было по-прежнему острым и неизбывным: будоражащее, как запах, нет, не запах, точнее сказать, целый клубок из мыслей, чувств, переживаний, ароматов прошлого. Чувство это разом ожило и стало, как когда-то, неотъемлемой частью его естества.
Он не задумывался о том, зачем, собственно, сюда едет — почему бы и не съездить, — но потом вспомнил, что ведь сам пригласил гостью — на ужин, и вообще, на все выходные, это его близкая подруга, родители, конечно, слышали о ее существовании, но все ждали ее приезда, чтобы познакомиться.
Какое же это было время года? А время суток? Ближе к ужину, точно, ибо свет из большого окна с северной стороны, достигая холла, превращался в полумрак, и очертания так хорошо ему знакомых предметов интерьера были расплывчаты и едва заметны. Что, впрочем, не мешало его внутреннему зрению легко узнавать их — словно они были залиты светом прожектора, и даже еще легче, ведь они состояли из той же материи, что его память.
Все еще пребывая во власти скорее призрачных чар памятных с детства предметов, отображавших отчасти и его «эго», он вдруг очнулся, пронзенный куда более приземленной и более насущной мыслью — где же Хелен Федермор, ради которой он столь внезапно нагрянул в родительский дом? О ней надо позаботиться, — а это мог сделать только он, ведь она ни с кем из гостей не знакома, ведь это (догадывался он) его родственники, преимущественно из старшего поколения. Впрочем, как знать, он же еще никого не видел — хотя они должны быть где-то поблизости, ну и они с Хелен, разумеется, никогда не встречались.
Конечно, Хелен могла опоздать, хотя она редко опаздывает и даже гордится своей пунктуальностью, но водитель такси — должны же они были заказать ей такси, — мог ее не узнать на станции, и вот теперь она бродит взад-вперед по перрону, обуреваемая досадой и типичными для невстреченного гостя страхами: что теперь делать, куда идти: ведь на этом захолустном полустанке другого такси могло и не оказаться. Он словно наяву видел, как она ходит из стороны в сторону, всякий раз минуя небольшую кучку из своих сумок и чемоданов — хотя, не такую уж и маленькую: Хелен не привыкла путешествовать налегке… А сумерки делаются все гуще, и кучка становится все менее отчетливой, и все менее отчетливо Хелен представляет, как ей теперь добраться до места, и вот уже она не может думать ни о чем другом…
И тут она внезапно возникла — нет, не перед ним, а сзади и как бы вокруг — он лишь ощутил ее присутствие. Кто-то, видимо, впустил ее в дом, как только что и его самого, как именно, ему уже было не вспомнить, поскольку парадная дверь открывалась в небольшую переднюю, а в данный момент он стоял посреди холла, отделявшегося от передней большими двустворчатыми застекленными дверями.
Да, это была она, Хелен. Обернувшись, он сразу ее узнал — не столько по лицу, потому что оно было скрыто под темной вуалью, которую она изредка надевала, сколько по тем, совершенно особенным, очертаниям фигуры, которые были неотделимы от самой ее личности, от всего ее облика.
— Валентин!
— Хелен!
Кажется, после этих возгласов последовали еще какие-то приветствия, которые для него и, возможно, для нее прозвучали как крики неудержимой радости, словно им обоим чудесным образом удалось избежать какого-то ужасного несчастья. Он не заметил, как и кто это сделал, но вроде бы багажом ее кто-то заботливо распорядился; и еще он помнил, что ощутил настоятельную потребность — а его мозг так устроен, что может генерировать только одну мысль в данный конкретный момент — представить ее другим гостям.
С чего бы им сидеть в столовой, а не в гостиной? Он и сам не знал с чего, однако, оказался провидцем, ибо, распахнув перед Хелен дверь, увидел их всех, освещенных яркой люстрой, шесть или семь человек, за пустым обеденным столом, словно предназначенным не для ужина, а для зала заседаний, за которым собрались члены совета директоров (безумно скучающих, ибо одному богу известно, сколько они уже там заседали).
Все подняли головы, и Валентин, почувствовав, что необходимо извиниться — и за себя, и за нее, произнес: «А вот и мы, боюсь, что немного опоздали. Это Хелен Федермор», — и поспешил пропустить ее вперед, дабы она произвела тот эффект, который всегда производила, — как вдруг свет погас, и комната погрузилась в темноту.
Что теперь делать? Правила приличия требовали, чтобы он обязательно представил Хелен присутствующим, и он должен это сделать. Но как, если их невозможно даже увидеть? Ничего страшного, свет сейчас зажжется, думал он. Но тот не зажигался, а среди гостей тем временем пронесся легкий ропот, ропот недовольства, словно это Валентин собственноручно вывел из строя пробки.
Хелен, похоже, нисколько не удивилась тому, что ее привели в эту темную комнату с длинным столом, за которым смутно маячили чьи-то головы, плечи и спины. Но она отличалась исключительной благовоспитанностью, которая не раз ее выручала, причем в куда более серьезных, хоть менее экстравагантных ситуациях; и Валентин, приободренный стойкостью своей спутницы и вдохновленный пожатием ее руки, которую он тайком стиснул в своей, начал обходить стол.
— Вы кто? — спросил он, наклонившись к первой голове, возникшей — если уместно так выразиться — в кромешной тьме.
— Я твой дядя Юстас.
— Дядя Юстас, это леди Федермор (он не собирался называть ее титул, но ситуация вынудила его к столь официальному тону), она приехала к нам на выходные, о чем вам, разумеется, известно. Позвольте вас представить.
Голова повернулась, демонстрируя впалую щеку, несомненно, принадлежавшую дяде Юстасу.
— Конечно, мой мальчик, я безмерно счастлив познакомиться с леди Федермор. Надеюсь, она не обидится, если я не стану подниматься, в этой темноте гораздо увереннее чувствуешь себя сидя.
Голос его заметно дребезжал. Сколько же дяде Юстасу лет?
— Пожалуйста, не вставайте, — проговорила леди Федермор. — Я с нетерпением жду, когда наконец вас увижу… если позволит освещение.
Ощупью они вдвоем продвинулись еще на шаг или на два. Валентин нагнулся к другой склоненной голове.
— Кто вы? Прошу прощения за столь бестактный вопрос, но даже вблизи ничего не видно, и никого. — Он старался говорить шутливым тоном.