облитым со всех сторон натёками клейстера, была билетёром во Дворце культуры химкомбината, выталкивала на улицу великорослых молодцов, пристававших к девушкам, а иногда и пускала мальчишек или девчонок — безбилетников на концерты или кинокартины, за что её и уволили в конце концов. Перепробовала ещё не одно такое дело, чтобы можно было раза два на день забегать домой, кормить девочек, успокаивать, если ссорились и ревели обе, убирать за ними, да мало ли!
В детский сад устроить было нелегко, да и не очень она хотела. У соседки в детском саду заболел мальчишка, кашлял за стенкой, как топором рубил, ночами слышалось, как мать кляла воспитательницу, забывшую надеть мальчику на прогулку кофточку под пальтишко, а оно — лёгонькое, еле выходили беднягу, две недели соседка не смыкала глаз, перестала ходить на комбинат, так у неё муж был, а одной каково эти две недели дались бы? То-то.
Уже когда обе дочки учились в старших классах, она почувствовала усталость от ежедневной беготни туда-сюда и вспомнила о своей специальности. Ведь когда-то готовилась стать фармацевтом…
Трудовая книжка смутила заведующую аптекой. Опыта, конечно, не было. Ей предложили поступить уборщицей, и она пошла.
Аптека — не просто магазин, это медицинское учреждение, она поддерживала в нём особую чистоту и, провожая её на пенсию, заведующая поставила всем в пример её любовь к своей профессии.
Обо всём сразу вспомнила, но старичку коротко ответила:
— В аптеке.
— А я работал бухгалтером на мебельной фабрике, — сказал он. — Тридцать пять лет подряд отдал как одну копеечку!
Она подумала, как странно звучит про живых людей это слово: работали. Работали, работали и больше не будут. Значит, всё, отработали своё. Уступили место молодым. Остались воспоминания. Видно, и старичок вспоминал. Примется сейчас расспрашивать ещё о чем-нибудь, изредка покашливая. Но он молчал. Сидел и дышал, прикрываясь мягкой варежкой. Варежки у него были большущие и, как у ребёнка, болтались на шнурке, торчащем из рукавов тулупа.
В тот день он больше ничего не спросил.
Она ушла первой, а он остался. Когда уходила, только убрал с дороги свою трость, прислонённую к креслу. Это была даже не трость, а палка с набалдашником из корневища вместо ручки, вся отполированная за долгие гады и на вид тяжёлая, как палица.
Назавтра, протиснувшись на балкон, она увидела, что он уже сидит в своей раковине. Он смотрел на неё и улыбался, блестя металлическими зубами и стёклами очков, заиндевевших по краям. Она подумала: специально надел, чтобы получше рассмотреть её. И ещё подумала: потеха! И тоже улыбнулась.
— У меня близорукость, — сказал он, словно оправдываясь за очки.
— Да здесь и смотреть-то не на что, — ответила она, запахивая полы шубы и словно бы впервые заметив про себя, что шубейка у неё не новая, хоть ещё и грела.
Старичок между тем заспорил, что здесь прекрасная природа, и с балкона многое видно.
— Я, например, смотрю на птах.
— Каких?
Он показал, как на круглой плите теплопровода уселись озябшие воробьи. Они поджимали лапки, припадали грудками к плите и сидели без движения, отогревались.
После обеда впервые вышли из дома во двор, покрошили птахам хлеба, погуляли немного. Она узнала, что его зовут Поликарпом Ивановичем, и себя назвала — Анна Семёновна.
— Познакомились, — сказала она со смехом.
— Да, — ответил он. — Вот так.
Вечером Поликарп Иванович ждал её в фойе кинозала, стоял, опираясь на «палицу», у самой лестницы и смотрел, кто поднимается. На нём была белая рубашка и галстук, завязанный так крепко, что казалось, от этого на шее вздулись жилы. Гладкий, словно фанерный, костюм мешал поворотливости, но она вдруг пожалела, что не переоделась, пришла, в чём ужинала. У неё лежало в чемодане почти новое платье, тёмно-вишнёвого цвета, с гипюром, всю жизнь мечтала о таком, давно сделала, да только стеснялась почему-то надевать.
— У меня два билета, — сказал он.
Значит, купил заранее. Она спросила:
— Зачем вам столько?
— Для вас, — ответил он.
Картина была такая, что ли, но они разговорились после кино, и выяснилось, что он уже четвёртый год вдовец, живёт один, как гвоздь в стене; сын его, офицер, служит в армии, далеко, на Сахалине; а она выдала дочек замуж и осталась ни с кем.
Перед сном она вынула из чемодана своё почти ненадёванное вишнёвое платье и повесила его в шкаф, на плечики. Про себя подумала: «Пусть в шкафу повисит, чего ему в чемодане мяться?»
Утром она увидела с балкона, что облако, которое несколько дней не двигалось в синем просторе неба, сошло с места, наползло на солнце и, словно проснувшись, стряхнуло с себя рой редких, но крупных снежинок. Стало теплее, и внизу, под балконом, наиболее рискованные и предприимчивые отдыхающие выставили натёртые лыжи.
Она посматривала то на небо, то на деревья, то на лыжников, отъезжающих от порога санатория к лесу, и нет-нет косилась через плечо на пустую раковину плетёного кресла у балконных дверей, слегка присыпанную снежным пухом. Где же Поликарп Иванович-то?
— А это финские санки! — наконец раздался за спиной хрипловатый голос, и она повернула голову и улыбнулась так, что щёки её совсем наползли на глаза.
— Был у врача, — сказал он.
— Заболели?
— Чепуха, — сказал он. — Делать им нечего… Посмотрите, какие санки!
Две девушки в куртках с мехом, в зелёных брючках, вязаных шапочках, выкатились на санках из-за угла корпуса. За углом был сарай, называемый «лыжной базой». Там и выдавали весь этот, как шутили отдыхающие, «бесплатный зимний транспорт» напрокат, в смысле — покататься. Они остановились, поджидая кого-то и смеясь чему-то своему.
Анна Семёновна разглядывала диковинные санки…
Санки выглядели непривычно. На тонких железных полозьях стоял стул, сбитый из деревянных планок. Был он на высоких ножках, но сам небольшой, уютный, словно бы детский. На него, по рассказам Поликарпа Ивановича, сажали детей. Или клали сумки с покупками. Потому что эти санки служили не только для увеселения. На них ездили по скользким, горбатым от сугробов улицам в магазины, в киоск за газетами, на почту, на станцию — встречать родственников из города, высыпавших из электричек с ношей, оттягивающей руки. Складывали вещи на саночные сиденья — и руки свободные!
Впереди полозья плавно загибались, а сзади вытягивались из-под стула гибкими хлыстами. Ездок ставил одну ногу на такой полоз, другой отталкивался, разгоняясь, потом ставил вторую ногу и долго катился, держась, как за руль, за круглую перекладину, которой кончалась спинка стула.
Это были санки-коньки. Очень послушные. Поликарп Иванович спросил:
— Хотите попробовать?
— На санках? — удивилась она и покраснела. — Ой, да что вы!
Она не знала, обижаться или смеяться. На всякий случай усмехнулась, покрутила головой, закутанной в платок. А он приставал:
— Это легко! Через пять минут — раз, раз! — и научитесь!
— А вы пробовали? — спросила она.
— Нет.
Она покрутила ещё головой и поднялась.
— Мне ведь тоже к врачу, совсем забыла.
Поликарп Иванович приоткрыл дверь в вестибюль, но Анна Семёновна задержалась и посмотрела, как в окружении лыжников поехали на финских санках две девушки. Заскользили легко и быстро, оставляя