блистательно исполнила «Лунную сонату» Бетховена, и, несмотря на несколько небрежностей, директор Фадеев, доцент Айслер и приехавший папa были в восторге от ее выступления.
Замужество не мешало учебе, скорее окрыляло. Она вполне может добиться успеха, как намекнули преподаватели в конце третьего семестра. Но не в пример Максу, который игнорировал дурные знаки (мясник в отставку так и не ушел!), Мария опасалась, что в ее удаче есть загвоздка. И действительно, в конце января секретарша сообщила ей, что директор желает срочно с нею поговорить. Срочно… почему срочно?
— Не иначе как неприятности, — озабоченно заметил Айслер.
Она даже постучать не успела, а из кабинета уже зарокотал русский бас (слух у Фадеева был до такой степени абсолютный, что он сквозь дверь слышал сердцебиение вызванной на ковер студентки):
— Entrez, Mademoiselle![54]
В хаосе этого кабинета, как считали все, в том числе и авангардисты, обитал один из великих, историческая личность, живой памятник. Но — памятник чавкал. Чавкал, хлюпал, жевал, пятнал одежду, и кажется, не было для него ничего важнее толстенного бутерброда с колбасой, яйцом и огурцами, который он обеими руками запихивал в рот. Потом он вытер прославленные пальцы о жилетку, ощупью поискал сигарету, извлек из-под горы нот надкушенную луковицу, и, меж тем как Мария все еще ожидала, что ее выгонят из консерватории за бездарность или за неумеренное посещение погребков, у них завязалась вполне уютная беседа. Фадеев спросил ее, как поживает папa, поинтересовался ее успехами и не устает ли она от поездок туда-сюда, а попутно оба согласились, что Тургенев — замечательный писатель. Ей было хорошо и покойно, рояль пах ореховым деревом и корицей, и недавний страх обернулся восхищением. Что за мужчина, что за человек!
— О чем вы думаете, дорогая моя?
— О вас, Федор Данилович…
— Я спросил, как вы ладите с вашим педагогом по специальности. Как вы к нему относитесь?
— Неплохо, Федор Данилович, неплохо!
— Он рассказывал вам о мировом духе?
— Да, — ответила она, — дух ведет себя диалектически.
— Возможно, — проворчал Фадеев. — В мою компетенцию это не входит. Правда, у меня есть вполне обоснованное подозрение, что в ближайшем будущем наш друг может пуститься вдогонку за мировым духом.
— Вот как, неужели? И куда же, позвольте спросить?
— В Россию-матушку. На мою несчастную родину. Я бежал от этой революции, Мария. Я видел, как угасали люди, как истощенные лошади падали на дороге, а голодающие тотчас бросались на них с ножами. — Фадеев доел луковицу и продолжал: — Мой уважаемый коллега, вероятно, хороший педагог. И к музыке относится очень серьезно, что я в нем ценю. Но что до политики, то у него в голове полная каша. Он полагает, будто призван дирижировать огромными советскими хорами во славу Сталина, а поскольку вы очень молоды, я позволю себе дать вам совет: ни под каким видом не уезжайте с ним. Даже если он будет упрашивать, останьтесь здесь! Я буду до крайности огорчен, если потеряю одну из самых талантливых наших студенток.
Она грезит? Нет, она в кабинете Фадеева. Мария вскочила, бросилась к нему, схватила крепко пахнущую луком руку, одаренную прославленным бархатным туше, и пылко поцеловала. Поступок не вполне
— Спасибо, — выдохнула она, — спасибо!..
— Дитя мое, вы меня поняли?
Ну конечно! Еще бы! Она расхохоталась. Теперь не грех и пасхальным каникулам начаться! По мраморной лестнице она выпорхнула на воздух, в фантастический вечер, кругом реяли флаги, цвели цветы, танцевал народ, розовели озаренные солнцем песчаниковые фасады.
Приходы / Уходы
Лаванда — старый друг дома, и сомневаться в его вердикте не было оснований. Лабораторные анализы выше похвал, так он сказал, все свидетельствует о нормальной беременности, протекающей без осложнений.
Луиза восседала у торца кухонного стола, чистила картошку для г-на Макса. Не говоря ни слова. Смотрела на Марию мудрыми, увлажнившимися глазами, потом выдвинула ящик, достала клубок шерсти и спицы, на которых висел крохотный чепчик. Она заметила, она ждала ребеночка.
— Марихен, — всхлипнула Луиза, — милая моя Марихен, неужто я дождалась! — И эта женщина в черном, с потрескавшимися от работы пальцами, принялась так ловко орудовать спицами, нанизывать петли, вывязывая чепчик, что Мария прямо воочию увидела головку младенца, слипшиеся глазки, курносый носишко, ротик и первую улыбку. Растроганная, она слушала клацанье спиц, с незапамятных времен возвещавшее новую жизнь, потом встала, вышла на прибрежную лужайку и по следу аромата сигары направилась в парк. На сей раз ей удалось найти папa. Он сидел на корточках на черной влажной земле и, как всегда, подрезал свои розы. Когда она оказалась рядом, он снял соломенную шляпу Шелкового Каца и с улыбкой, снизу вверх, взглянул на дочь.
— Ты почему плачешь, сокровище мое?
— От счастья.
— Ты беременна?
— Да, папa, у меня будет ребенок.
Он неуверенно встал, вытер руки о садовый фартук, прижал шляпу к груди и сказал:
— Ты справишься.
— Правда? Ты так думаешь?
— Знаешь, иной раз мне кажется, что сил тебе хватит на двоих. Это у тебя от деда, от Шелкового Каца. — Папa снова нахлобучил соломенную шляпу, нацепил на нос пенсне, пригладил ладонью поседевшую бородку. — Хотя нет, дед теперь
— Папa, я уже раз десять тебе рассказывала!
— Привыкай! Скоро тебе придется
— Папa, можно спросить?
— Конечно, ты же знаешь.
— Но ответ должен быть четким и ясным.
— Если вопрос разумный.
— Ты на меня сердишься?
— С какой стати мне сердиться?
— Ну, что я вышла замуж.
— Я счастлив, детка. Мы, евреи, знаешь ли, устанавливаем сплошь непрактичные правила, которыми ужасно все усложняем. Почему мы так делаем? Много времени утекло, пока я нашел объяснение. И очень простое. Мы окружаем себя всеми этими законами, чтобы при всем желании нам было некогда поразмыслить о пределе. Хотя и у нас, евреев, есть потусторонний мир.