талант. А талант его никак нельзя зарывать в землю.
— Конечно, — с улыбкой говорил он, — признаюсь, что я, старый скромный еврей с ужасной немецкой фамилией Борман, день и ночь мечтаю, чтобы в биографии олимпийского чемпиона было упомянуто о его первом учителе физкультуры. Пускай даже без фамилии. Тем более, что ее уже так прославили — никакими заслугами не отмыть. Но само сознание того факта, что я, Борман, сумел первым разглядеть талант обычного деревенского паренька, будет согревать душу до конца моих дней.
Никогда нельзя было понять: шутит наш Борман или говорит всерьез. Видимо, это была его защитная реакция. Так же, как и те еврейские анекдоты, которые он нам травил в перерывах. В его пересказе они почему-то переставали быть смешными. Так же ничего смешного я не видел и в фильмах знаменитого Чаплина — его герой вызывал только чувство жалости. Да и в жизни самого Наума Яковлевича тоже не обнаруживалось ничего смешного.
Он чудом остался жив. В то время, когда всех евреев местечка согнали на площадь и увезли в гетто, он вместе со своим другом Мишей ловил щук на пескарика. Ушли они с утра и возвратились только к вечеру. Когда с тремя солидными рыбинами Наум гордо задержался у соседской калитки, то Мишкина мама, тетка Ядвига, неожиданно позвала в дом и его. Видно, подумал он, опять что-то испекла и, как это часто бывало, хочет угостить. Наум пристроил свой улов на жердочке под стрехой — чтоб коты не достали — и вошел в хату вслед за Мишкой. Пятеро младших уже сидели за столом и аккуратно черпали деревянными ложками кислое молоко из большой глиняной миски. Черпали строго по очереди. Чугун с картошкой в мундирах стоял с краю стола. Каждый держал в левой руке по очищенной картофелине. Ядвига усадила рыбаков за стол, отрезала по ломтю черного хлеба. Науму хотелось скорее домой, показать добычу и заказать маме фаршированную щуку. Но свежеиспеченный хлеб с простоквашей и картошкой были так вкусны, что он не мог оторваться. Да и не обратил внимания, что за столом сегодня как-то очень тихо. Когда он поблагодарил за угощение и уже собирался вставать, Ядвига подошла к нему и положила руку на его стриженую голову. Погладила и сказала, что теперь он будет жить у них. Слава богу, что ее детки тоже темненькие, а сколько их — не важно.
Никто за всю оккупацию и не выдал Ядвигиного приемыша немцам. Даже местный полицай. Хотя тот все же сумел получить за это компенсацию: регулярно наведывался, чтобы попробовать Ядвигиного самогона. Она меняла его на продукты — прокормить семерых было непросто. После войны Наума отыскал родной дядя и забрал к себе. Ядвига долго показывала его подарок — тяжелый золотой кулон с камнем. А потом поменяла эту ненужную ей и даже опасную драгоценность на очень удойную корову, патефон с пластинками и настенные часы с боем.
До сих пор Наум Яковлевич вспоминает о своей маме Ядвиге со слезами на глазах. И прибавляет, что, может, только благодаря ей он так и не выучил иврит и остался там, где родился. И что такое какая-то другая, историческая родина? Родина одна — там, где ты родился, и никто его в этом не переубедит.
Да, вот тебе живая история, которая еще рядом, помнит боль и радость, слезы и кровь. История обычных людей, которые всегда не столько творцы, сколько жертвы этой самой истории. На следующий день мы опять шли домой вместе с Аннушкой и даже не вспомнили о Егорке.
Вскоре начал работать и наш исторический кружок. Пару раз там появился и наш общий сосед. Правда, на большее его не хватило — чертику в заднице было явно скучно. Мы с Аннушкой, конечно, не пропускали ни одного занятия. А после них, еще возбужденные и разговорчивые, провожали Мырмыра к последнему автобусу в райцентр. Потом пешком, целых три километра, часто уже затемно, возвращались в свою Блонь.
Здесь мне еще до сих пор снятся иногда наши вечерние прогулки. А в последнее время все чаще. В них мы держимся за руки, как дети. А иногда Аннушка даже берет меня под руку, прижимается ко мне, сталкивает на обочину. И я уже не знаю, было ли это на самом деле или только приснилось.
По дороге, конечно, продолжали обсуждать проблемы, которыми нас забрасывал учитель. Столько всего неожиданного и нового для нас было в его голове. Мы часто не могли понять, что же на самом деле правда, а что только домыслы и выдумки досужих, лукавых или даже откровенно враждебных умов? Но ясно было только одно: чтобы самим во всем разобраться, нужно учиться. Решили, что будем тоже поступать на исторический. В БГУ или в педагогический. В общем, мы сходились с ней во мнении, что большей частью углубление в историю ставит целью прежде всего изменение настоящего. Именно такая задача была поставлена партией.
Перестройка — как много мы ждали от этого слова. Да, история, как ни верти, всегда на службе у политики. Как говорил Мырмыр, историкам доступно даже то, что не по силам и самому Господу Богу. Только они в состоянии изменять прошлое, а тем самым и будущее.
Собственно, о чистой истории можно говорить только тогда, когда ее отделяют от нас тысячелетия. В то время я впервые прочитал в журнале «Вокруг света» о выдающемся ученом Викторе Сарианиди. На раскопках золотого холма — Тилля-Тепе — на севере Афганистана он нашел более двадцати тысяч золотых предметов.
Древняя и таинственная Бактрия открыла свои сокровища советскому исследователю. Но с началом войны в Афганистане раскопки прекратились. Именно об этом я увлеченно рассказывал Аннушке, когда пригласил ее однажды в свой «штаб» на сосне. Уже смеркалось, глаза ее сияли, как звезды, пленительно белел овал лица. Твердые кулачки ее грудей волнующе приподнимали кофточку. Мне хотелось прикоснуться к этим холмикам — просто накрыть их ладонями. Она глядела на меня нежно и доверчиво и, казалось, была полностью захвачена моим повествованием.
Когда сбился от волнения, вызванного тайным желанием, и замолчал, она заметила вдруг, что я, оказывается, могу рассказывать так же увлекательно, как и Мырмыр. «Но почему ты никогда так не говоришь при всех?» Я смутился. Неожиданно мне стало ясно, что испытываю к соседке не только привычные дружеские чувства. Мне хотелось трогать ее, обнимать, прижимать к себе, целовать в губы.
Именно от этих еще непривычных мне чувств и хотелось часто поколотить одноклассника и соседа Егорку, когда он в классе хватал Аннушку за руки, пытался обнять. Она лежала на помосте, вольно раскинув руки, а я, свесив ноги, сидел с краю. Аннушка глядела на меня, чуть улыбаясь, и как будто ждала чего-то. Пауза затягивалась, а я не мог ни слова сказать, ни рукой пошевелить. Молчание нарушила Аннушка: «Пора, Глеб, завтра в школу. Хорошо здесь у тебя.»
Приподнялась, сидя поправила волосы. Я спускался первым. На земле протянул ей руки, чтобы поддержать. Она ловко спрыгнула и толкнула меня обеими руками в грудь так сильно, что я чуть не упал, и, хохотнув, запетляла по лесу. Когда я медленно вышел из чащи, быстрая фигурка ее мелькала уже на середине луга.
А потом в нашей семье случилось чудо. Я давно заметил, что мама неожиданно помягчела, стала хорошеть, тайком улыбаться. Помню, ее первая улыбка в зеркале застала меня врасплох. Это была прежняя, счастливая мама. Но как же, ведь отца уже нет, а она улыбается все так же? Неужели она совсем забыла его? Но скоро стало ясно: моя мама ждет ребенка. Я понял это раньше всех. Да и ее балахоны уже не могли ничего скрыть. Новость эта быстро разошлась по деревне и, как бывает в таких случаях, начала обрастать домыслами и предположениями. И когда Егорка, с раннего детства мастер на разные штуки, у которого что в голове, то и на языке, — это бабушка заметила, что у него «черт в заднице», — сказал мне с ухмылочкой: «Мамаша твоя времени не теряет!», то тут же ударился своим мягким местом — вместе со своим чертиком — о цементный пол в туалете.
Левой в печень и правой в челюсть — после трех месяцев в секции бокса это получалось у меня автоматически. Поднявшись, пошатываясь, он все же не стер с лица своей поганой ухмылки. Дорого бы она ему стоила. Да и мне тоже. Если бы ребята не оттащили, то вместо аттестата зрелости я получил бы хороший тюремный срок. Хотя, кто знает, возможно, это было бы и к лучшему: уже давно бы вернулся и снова любовался своими березками да ольхами, обнимал бы маму и бабушку, деда Гаврилку. Да и, может, снова сидел бы в своем «штабе» рядом с Аннушкой и делал бы с ней все, что так мне хотелось в тот вечер. И она больше не толкала бы меня в грудь и никуда бы не убегала. И тогда.
Ах, эти бесконечные «если бы», которые мучили меня первое время. Если бы, если бы! Что от нас зависит, а что нет, — понять совершенно невозможно. Не знаешь, какой поступок, как малый камешек, способен вызвать лавину, уносящую тебя в неизвестность. Чтобы похоронить там тебя навсегда. И остается это беспомощное и будто бы все объясняющее слово — судьба.