длинной рубахе, ноги были босы, а ребятишки ее, беловолосые, как мать, были почти голы и едва прикрыты коротенькими и разорванными рубашечками. Пришелец поздоровался с нею.

– Ну, что, передохнул немного? – певуче спросила она, ласково и участливо взглянув на него.

– Благодарствуй, поотдохнул, – сказал он.

– Мы и то заглянули на тебя – ровно помер, так спал, – пояснила она. – Не стали и будить, хворь всякая сном проходит.

Он предложил ей свои услуги:

– Не надо ли чего поделать, я помогу.

– Где тебе! – сказала она и усмехнулась, показав два ряда еще здоровых и сильных белых зубов. – Ишь, совсем изморился!

– Ничего, – ответил он. – Ведь и в монастырь иду не на отдых.

– Ну, а ты погоди в монастырь-то идти, – коротко и решительно проговорила она. – Монастырь-то не уйдет. Путь далекий. Не ровен час, на дороге Богу душу отдашь, вот тебе и будет монастырь. А ты поживи здесь, поотдохнешь, тогда и иди.

Она, наклонившись всем корпусом, принялась за мытье какой-то кадки, выскабливая из нее грязь, и продолжала обстоятельно рассказывать, как труден и далек путь к Студеному морю. Леса непроходимые, болота невылазные, полное бездорожье. Все это он знал теперь хорошо и без ее рассказов, по личному опыту. Недаром он прошел уже не одну сотню верст. Он присел на приступок избы и, опустив на грудь голову, слушал ее рассказы, передаваемые ею ее своеобразным певучим голосом. Этим говором, как он убедился потом, говорили здесь все женщины.

– От нас из Хижей ходили тоже богомольцы, так сказывали, – закончила она свой рассказ. – Вестимо, у кого деньги, те все больше водой, ну, оно и легко, а пешему – беда.

Он поднял голову.

– Как никак, а идти надо, – проговорил он.

– Да тебе ко времени поспеть надо, что ли? – спросила она, приподняв голову от кадки, и, бросив на него искоса несколько подозрительный взгляд, добавила пытливо: – Иль, может, нельзя здесь мешкать… Тоже всяко бывает…

Он понял, что она считает его беглым, боящимся преследований, и сказал:

– Не к спеху, а что же я даром хлеб-то буду у вас есть, чай, и самим нелегко живется.

– Где легко! – согласилась баба и со вздохом, как бы жалуясь, прибавила. – Так-то ину пору нелегко, что а-ах! Рыбой вот только и кормимся, а хлеб у нас плохо родится. Лесов больно много, а под увеем хлеб не растет. Бога гневить не хочу, худоба кое-какая есть, а все же – налетит беда, отворяй ворота. Дерут у нас с живого и с мертвого. За что, про что – не знаем, люди мы темные. Так еще тянешь день за день, а случись до суда дойти – в разор разорят. Все пограбят. Ох, жизнь!

Она махнула безнадежно рукой, потом, переменив тон, добавила:

– А все же болящего да усталого не выгоним. Ину пору, может, и не добрый человек именем Христовым просит, а и тому подадим Христа ради. Вот подожди, ужо мой Суббота, сам-то, хозяин-то, вернется, потолкуете. Ты нам, в чем можешь, пособишь, а мы тебя покормим. Пора летняя, батраков тоже принимаем. Сама-то я дома до домашеству с ребятенками вожусь, а мужики в поле робят. И не одне руки, а со всем не управиться. Лето-то не долго, а что теперь сробишь, тем зимой и живешь. Тебя звать-то как?

– Федором, – ответил путник. – Федор Степанов зовусь.

– Так, – сказала хозяйка, кивая головой. – Так вот пообожди Субботу, он придет – потолкуете.

Она казалась добродушной и словоохотливой; в переливах ее певучего голоса было что-то особенно приятное; в ее рассказах о их житье-бытье была странная смесь, то жалоб на тягость положения, то некоторые гордые намеки на зажиточность; она словно боялась, с одной стороны, сказать, что они не бедные люди, а с другой, видимо, не хотела, чтобы пришелец счел их за нищих. Двойственность сказывалась, и в то же время она с любопытством бросала порою в его сторону испытующий взгляд, в котором были и тревога, и сомнения, и опасения.

В ответ на ее предложение Федор ответил:

– Хорошо, я и сам рад теперь отдохнуть от пути, а даром хлеба тоже есть не стану.

Хозяйка, добыв кадку, направилась в избу, а он остался сидеть на приступке, задумчиво глядя на видневшееся сквозь отворенные ворота озеро, расстилавшееся у подножия деревни. Там, внизу, на отлогом, песчаном берегу озера, по обыкновению уже немного обмелевшего к середине лета, шла довольно оживленная работа рыбаков, чинивших сети, челны и лодки; тут же играли и шлепали по воде полуголые ребятишки. Весь этот народ был приземист, коренаст, белокур, не особенно красив, покрыт очень сильным загаром. Поражала тишина, господствовавшая тут; разговоров мужиков почти не было слышно, все работали молча и двигались несколько медленно и неповоротливо. Что-то сонливое было в выражении всех этих лиц.

К обеду вернулся домой хозяин избы, Суббота, и его братья. Суббота, как и его односельчане, был белокурый, коренастый и мешковатый мужик. Говорил он немного, коротко, несколько вяло. Он приветливо поздоровался с молодым парнем, и, когда жена сказала ему, что Федор готов у них побатрачить летом, он тотчас же, без дальнейших обсуждений вопроса, согласился оставить парня у себя.

– Дела найдется в доме, а ты отдохнешь, – сказал Суббота. – Вон у меня и овец пасти некому. Это дело, поди, как раз по тебе. Тоже ледащ ты, парнюга, многого не сробишь…

Он точно случайно взглянул на руки молодого странника и заметил, что они малы, не похожи на мужицкие руки.

– К нашей-то работе ты, чай, и не пригоден, силы нет…

Федор слегка смутился, даже покраснел и поторопился разуверить мужика.

– Дай работу, тогда увидишь, – ответил он. – И под Новгородом так же работают, как у вас. Я не от дела бегу, а на труд иду. В монастыре сложа руки сидеть не позволят.

– Где позволить! Там не такой народ, чтобы без дела сидеть, все работники…

Семья уселась за обед.

Федор решился остаться батраком у Субботы. Он чувствовал, что силы ему изменят, если он пойдет теперь же дальше. Чем больше он говорил с Субботой и его женой о Соловках, тем яснее он сознавал, что было бы слишком опасно пускаться в дальний путь, не подкрепив своих истощенных сил. Тем не менее он не хотел и здесь даром есть хлеб и стал работать как настоящий батрак, как вполне здоровый человек. Принести воды, наколоть дров, починить рыбачьи сети или челнок, поправить то, что разваливалось в хозяйстве, все это он исполнял охотно, заботясь более всего о том, чтобы ничем не отличаться в труде от настоящих мужиков.

Но главною его обязанностью было пасти стадо овец.

С ними, опираясь на посох, в своем жалком рубище он отправлялся на заре далеко от деревни Хижей, подобно множеству других деревень, раскинувшейся на берегу Онежского озера, забирался на возвышенности, за лес, в поле со своими овцами и прежде, чем пасти словесных овец, пас бессловесных. Среди полного затишья северного леса, среди безлюдья, он отдыхал и телом, и душой. Много дум проходило в его голове в эти часы уединения – дум не о прошлом, не о блестящем дворе, не о чудной тихой комнатке с массою книг, не о казни и печалях родных и близких, так как все прошлое теперь умерло для него и он умер для этого прошлого, но дум о будущем, о полном превращении в крестьянина и о подвиге труда на пользу ближних. Казалось, он хотел упорной работой рука об руку с народом и среди народа загладить, так же как и молитвою, невольный грех своего происхождения, прошлого бездействия, минувших удобств, всего того, что было куплено на счет народного труда. Но, работая здесь, он многому

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату