В обители его встретили монахи почтительно и радостно. Старец Алексей тоже обрадовался его приходу и тихо прошептал ему:
– Видишь, отхожу в вечность!
Филипп облобызал его и присел около его ложа. Старик начал дремать. Иона, сидевший тут же, обратился к Филиппу, видя, что Алексей забылся сном.
– Не сказывал я отцу нашему игумену, – тихо начал Иона. – Из Москвы грамота пришла. Тебя вызывают совета ради.
Филипп немного изумился и сказал:
– Что ж, я готов… Не такое время теперь, чтоб обитель без настоятеля оставлять, ну, да что делать. Ты, отче, меня здесь заменишь, если Богу будет угодно отозвать отца нашего Алексея.
Потом он спросил Иону, не знает ли тот, для чего его зовут в Москву.
– Судебник государь написать задумал и на совет зовет избранных, – ответил Иона. – Помнит он тебя и ради тебя обитель нашу вспомнил, не лишил своего жалованья. Пока ты в пустыне был, много даров в обитель прислал он, много милостей показал нам, грешным.
Действительно, как только узнал царь, что настоятелем Соловецкой обители является никто иной, как Федор Колычев, тот самый Федор Колычев, которого он так любил в светлые годы детства, тотчас же он стал оказывать свои милости монастырю. До этой поры в монастыре для звона к церковным службам были только каменные плиты, клепала, а не колокола. Взамен этих клепал было сделано жалованье государево – присланы колокола. Один из них, вылитый в немецкой земле по старанию князя Александра Ивановича Воротынского, весил сто семьдесят три с половиной пуда и стоил триста семьдесят рублей; другой, тоже большой, весил девяносто пять пудов и обошелся в триста рублей; кроме того, на зазвонные колокола и на провоз их было израсходовано до пятидесяти рублей. В том же году для поминовения родителей государя и молитвы о его здоровьи была пожалована монастырю поморская волость Колежма с церковью Климента, папы Римского, а при ней девять обж и восемь соляных варниц со всеми угодьями и оброками. Также пожалованы на реке Суме остров с тремя дворами. В то же время получилась грамота, где говорилось: 'А игумену с братьею на мои имянины пети молебен собором и обедня служити о нашем здоровье, и на братью корм большой и милостыня: а по моим родителех представльшихся по памятем игумену пети панихиды и обедни служити собором, и на братью корм большой с милостынею'. Царь приказал производить отпуск милостыни в Соловецкий монастырь и игумену, и всей братии по рукам тогда, когда он благоволит посылать в прочие монастыри из Москвы или Новгорода, то есть сравнить Соловки с другими первоклассными монастырями.
– Много и нужно для обители, – проговорил задумчиво Филипп, выслушав рассказа Ионы о пожертвованиях государя. – Нельзя тому быть, что прежде было. Народ все прибывает, а ину пору и хлеба нет. Тоже вот, помилуй нас, Господи, случись опять пожар – можно без крова и пристанища остаться, да и святынь всех лишиться. В Москве вон каких-каких сокровищ не истребил огонь…
Он серьезно задумался.
– Немало я передумал в этот год об обители, о строении ее, – сказал он тихо и твердо. – Потрудиться, должны мы, сильно потрудиться…
Иона пристально посмотрел на него, как бы стараясь угадать его мысли.
– В твоих руках все, – проговорил он, понимая, что в голове нового игумена созревают широкие планы.
– В Божьих руках все, отче! – ответил Филипп. – А я потружусь, насколько сил пошлет Всевышний.
Прошло несколько дней. Старец-игумен тихо уснул вечным сном. Его похоронили с подобающей торжественностью, и новый настоятель обители заторопился ехать в Москву, поручив отцу Ионе наблюдение за монастырем.
Филипп был сильно возбужден и оживлен. Ему предстояло увидеть те места, где прошла его тихая юность, и того человека, которого он когда-то носил на руках. Странным казался ему тогда этот ребенок. Что из него вышло теперь? Рассказы о нем были так разнообразны: кровожадность и разгул сначала, теперь полное смирение и горячая любовь к жене, все это было так противоречиво. Филипп и в годы детства этого человека подмечал в нем эти порывы к добру и злу, сменявшиеся быстро и бурно, как какой-то ураган, как что-то стихийное.
Не без смущения, приехав в Москву и поклонившись московским святыням, ждал соловецкий настоятель свидания с царем. Десятки дальних родственников и старых знакомых спешили повидаться с приезжим, о котором уже говорили в Москве как о необыкновенном человеке. Все сообщали ему разные новости и говорили про молодого царя, выражая сочувствие к нему, прославляя происшедшую в нем перемену. Чем больше слушал эти рассказы Филипп, тем сильнее желал он лично увидеть царя. Наконец их свидание состоялось, и Филипп был обрадован горячей и искренней ласкою молодого государя.
– Не забыл я тебя, – заговорил царь Иван Васильевич, обнимая его. – В годы счастливого детства, когда мать моя еще жива была, знал я тебя! Изменился ты, а узнал бы я тебя.
Царь был красив, статен, строен. Филипп с любопытством всматривался в него, и чем-то знакомым повеяло на него. Вспомнил он и этот характерный орлиный нос, и эти немного бегающие, резкие серые глаза, и эту лихорадочную подвижность, какой-то след вечной неугомонной душевной тревоги. Трудно было себе представить большую противоположность, чем эти два человека: один не мог ни минуты остаться спокойным; другой был строго сосредоточен; у одного поминутно бегали по сторонам глаза, другой смотрел пристально вдумчивым взглядом; один то и дело жаловался на прошлое, другой как бы отсек от себя все свое прошлое.
– Много я горя видел с той поры, как мы виделись, – торопливо стал рассказывать государь. – Бояре извести хотели; ину пору покормить нас с братом забывали. Нашим именем дела вершили, а нас не спрашивали. Не государем я был, а игрушкою в руках проклятых мятежников. Казну наших отцов пограбили они и поместья, и дворцы дядей наших, князя Юрия да князя Андрея, себе присвоили. Бабку нашу, княгиню Анну Глинскую, убить хотели; Москву, толковали, она спалила, а дядю нашего, князя Юрия Глинского, так в храме Божием и прикончили…
Он говорил, волнуясь и горячась, перескакивая от одной обиды к другой, точно воспоминания о них бурными волнами осаждали его мозг. Филипп слушал его с опущенной головой, погруженный в тяжкие думы.
– Слава Богу, что он пронес все мимо над твоей головой, государь, – сказал спокойно соловецкий настоятель. – Прошлое прошло.
– Да, да, прошло, – упавшим голосом сказал царь, не то опомнившись от вспышки, не то бессознательно грустя о том, что все это прошло. – Прошло, а все же много испил я зла в эти годы и немало их было. Вот я уж и бородой оброс, и пожениться успел, а ты чуть не старцем стал…
И совершенно неожиданно он спросил Филиппа, узнал ли бы тот его.
– Узнал бы, государь, – ответил Филипп, и в тоне его голоса прозвучала грустная нота.
В голове его мелькнула скорбная мысль: 'Все тот же'!
У него защемило сердце от горького сознания, что не сегодня, так завтра этот теперь смиренный и набожный, но глубоко несчастный юноша может снова вернуться на старый путь зверства и разгула.
Царь заговорил с ним об обители Соловецкой и припомнил все свои милости и жалования, оказанные ей. Что-то вроде желания похвалиться зазвучало в его голосе, а удивительная память сохранила в его голове даже такие мелочи, о которых не стоило и помнить. Казалось, он все ставил на счет – и вины других, и свои заслуги. Эта черта его характера сказывалась в каждом его слове. Филипп при упоминании об обители оживился и горячо стал рассказывать о ее нуждах.
– Церковь каменную задумал построить я, государь, – пояснил между прочим Филипп. – Тоже расширить надо помещения для братии, да дороги провести, да болота осушить. Дела