служил соборне в Успенском соборе. Народу, по обыкновению, набралось много, так как торжественная митрополичья служба всегда привлекала массы богомольцев. Служба уже началась, митрополит стал на своем святительском месте, когда приехал в собор государь. Появление в храме царя произвело некоторое смятение, тем более, что его приход сопровождался замечательным шумом: он вошел в храм, окруженный своими опричниками, не любившими соблюдать тишины даже в церквах и являвшимися сюда не для молитвы, а для кощунства. Все вошедшие, начиная с самого царя, были в черных рясах и в черных высоких халдейских шлыках [40]. Из-под ряс виднелись яркие, шитые золотом, опушенные соболями кафтаны. На поясах висело оружие, не снимавшееся даже при входе в храм. Филипп видел эту замаскированную, кощунствующую толпу, и в кротком сердце его проснулась невыразимая горечь. Если когда-то, юношей, он глубоко скорбел по поводу единственного нарушения великим князем Василием Ивановичем церковного закона, то теперь ему, старику, было еще более тяжко, когда перед ним происходило поругание святыни тем, кто должен бы был быть ее сберегателем и кого Филиппу, преданному всей душой царской власти, в которой он видел залог единства и спасения русской земли, хотелось бы видеть на недосягаемой нравственной высоте. Митрополит устремил с скорбным выражением глаза к алтарю, не обращая внимания на царя, подошедшего к нему сбоку. Царь нетерпеливо ждал благословения. Три раза он подклонял голову, но взор митрополита был устремлен по-прежнему к алтарю. В храме царила теперь мертвая тишина.
– Святый владыка, – сказал кто-то из бояр, – великий князь Иван Васильевич требует благословения от тебя.
Филипп взглянул недоумевающим взглядом на государя. Казалось, он не узнавал замаскированного царя. Наконец, он громко проговорил:
– Благочестивый, кому ты угождаешь, искажая таким образом свое благословение? Побойся Бога, постыдись своей багряницы. С тех пор, как светит солнце, не было слыхано, чтобы благочестивые цари возмущали так свою державу.
Царь Иван Васильевич сделал нетерпеливое движение, но Филипп продолжал с горечью:
– Правда царева на суде, по слову писания, а ты лишь неправедные творишь дела твоему народу, когда бы должен быть для него примером благочестия. Сколь ужасно страждут православные; у татар и язычников есть закон и правда, а у нас их нет; всюду находим милосердие, а в России и к невинным, и к справедливым нет жалости. Мы, государь, здесь приносим жертву бескровную, а за алтарем льется неповинная кровь христианская твоих верных подданных. На скорблю не о тех, которые, проливая невинную кровь, сподобляются доли святых мучеников; о твоей бедной душе я страдаю. Опомнись, хотя Бог и возвысил тебя в этом мире, но и ты перстный [41] человек. Взыщется от рук твоих невинная кровь. Если будут молчать живые души, то камения возопиют под твоими ногами и принесут тебе суд. Государь, говорю как пастырь душ. Бойся Господа единого.
Царь Иван Васильевич дрожал, как в лихорадке, от яростного гнева и стучал жезлом о каменный помост церкви в каком-то отчаянном сознании своего бессилия. В храме царствовала гробовая тишина и только звонко раздавались удары железного наконечника жезла о каменный помост. Что-то зловещее было в этих звуках. Народ в ужасе точно замер. Наконец, раздался крик царя:
– Филипп! Державе нашей смеешь противиться? Посмотрим, велика ли твоя крепость. Доселе я излишне щадил вас, мятежников, отныне буду таким, каким меня нарицаете!
Филипп спокойно возразил:
– Царю благий, напрасно думаешь устрашить меня муками. Я пришлец и посланник на земле, как и все отцы мои. Я буду стоять за истину, хотя бы пришлось принять и лютую смерть.
Какой-то юный клирик, племянник церковного эконома Харлампия, неожиданно начал поносить громко митрополита, крича:
– Крамольник! Изменник царю! За бояр стоит! Ругался не раз на царя!
Но его никто не слушал: в церкви было уже смятение. Опричники, размахивая руками, брянча оружием, шумели вокруг царя, словно стая вспугнутых воронов. Царь не слышал, не понимал ничего, точно охваченный страшным сном. Он в ярости стремительно оставил с ними храм, где продолжалось прерванное на время богослужение.
– Не того еще, государь, дождешься, если миловать будешь мятежников и изменных людей, – грубо сказал государю Малюта Скуратов. – С корнем надо вырвать все это племя!
– Говорили мы, отец наш государь, – вкрадчиво толковал молодой Басманов, – что извести тебя задумал Филипп с боярами. Народ поднять хочет. Тебя и нас всех, слуг твоих верных, погубит. Не мы одни говорим это, спроси владыку Пимена, спроси Пафнутия, Левкия, своего духовного отца…
– Недаром на Соловках-то Сильвестра чествовал Филипп, – сказал старик Басманов. – Его духа и набрался, одного поля ягоды…
Со всех сторон разом посыпались клеветы и доносы. Царь наслаждался, упивался теперь этими клеветами, служившими как бы оправданием его гневу. Кто и что говорил – ему было все равно, хотелось только слышать обвинение против врага.
Обедня в Успенском соборе кончилась, и народ хлынул к митрополиту принять от него благословение, прильнуть к его руке. Никогда еще не любила толпа так сильно своего владыку, как теперь. Все видели, что он готов принять даже мученический венец, но вступиться грудью За христиан и образумить несчастного царя, запутавшегося, как в сетях, среди козней и доносов злодеев. У несчастных, запуганных людей явились робкие надежды, что теперь дела пойдут лучше, что слова святителя произведут свое действие. Вся Москва только о том и толковала в этот день, что о происшествии в Успенском соборе…
– Ох, что-то теперь будет? – вздыхали люди, уже не надеявшиеся ни на что доброе.
Ответ на этот вопрос не замедлил.
Наутро следующего дня разнесся по Москве слух, что на Лобном месте опять кого-то казнят. Толпа побежала смотреть. Там мучили одного из князей Пронских, старика, ушедшего уже давно в монастырь. С ним вместе терзали еще каких-то никому неизвестных людей. Опричники снова рыскали по улицам, пьяные, развратные, свирепые, оскорбляя, насильничая, убивая граждан. Несколько человек из приближенных к митрополиту служилых людей были схвачены, отведены на пытки, избиты за то, что от них не добились улик против Филиппа. Самому Филиппу тяжело было оставаться после этого в своих палатах, и он перебрался на житье в Китай-город в Никольскую улицу в монастырь Святого Николая- старого. Но царь не тронул самого Филиппа и снова старался не встречаться с ним. Тем не менее он не забыл обиды. Напротив того, он более ни о чем не думал, как о ней. Ему казалось, что он опять стал жертвой; митрополит теперь выше царя в Москве; царь въехать в Москву не смеет, не натолкнувшись на оскорбление; народ даже, пожалуй, переманит чернец на свою сторону, и тогда конец державе царя. Десятки людей уже перехвачены, пытаны, замучены, а даже очевидных улик против митрополита нет. Подкупил всех, переманил на свою сторону, околдовал. Тревожный, охваченный подозрительностью, жалующийся на свою долю, царь в новом припадке душевного недуга бражничал, топил свое горе в вине, упивался разгулом и казнями.
В июле душевный недуг царя принял снова острые, небывалые размеры. Царские любимцы князь Афанасий Вяземский, Малюта Скуратов, Василий Грязной с дружиной царя сделали ночью нападение на дома многих знатных людей, дьяков, купцов, одним словом, земцев. Наглецы похватали здесь женщин, славившихся красотою, и вывезли их из города. Как только взошло солнце, выехал из своей Александровой слободы и сам царь Иван Васильевич с целым войском опричников. На первом же ночлеге ему представили украденных женщин. Некоторых из них, как пленниц, он взял себе, других уступил сыну, любимцам и дружине. Затем вся эта орда тронулась в путь вокруг Москвы. Оргии сменялись выжиганием окрестных княжеских и боярских усадьб, казнями, избиением скота, поджогами домов. Девушек ради потехи раздевали, заставляли потом ловить кур и стреляли в них, как в мишени. Натешившись вволю, государь приказал развести опозоренных и полуживых женщин по домам, а сам