летом происходило, а предназначались они для осени. К тому же тогда для детей и одежда, и обувь всегда шились навырост, с упреждением, с расчетом на несколько лет вперед. Как хорошо нынешним ребятам — им не надо таскать пальто, которые своими полами бьют их по пяткам; им не надо носить курточек и рубах, из которых с трудом можно вытянуть руки — так длинны рукава; им не надо волочить на ногах ботинки и сапоги, которые болтаются, как плохо пристегнутые лыжи. Кто помнит, как одевали детей в те годы, тот не может не порадоваться, глядя, как одевают их теперь.

Я с радостью думал о том, что, когда похолодает, я буду щеголять в настоящих военных сапогах! К этой радости прибавлялась еще одна: теперь я надолго буду избавлен от ботинок со шнурками.

Шнурки были моим проклятьем и позором. Я не умел завязывать их бантиком, только узлом. Каждый вечер я мучился, развязывая узелки, но распутать их не всегда удавалось, и тогда я тайком перерезал их, утащив ножницы или нож. В результате шнурки скоро сходили на нет, приходилось заменять их веревочками, которые, в свою очередь, укорачивались день за днем. Мать не раз учила меня, как надо правильно завязывать, но пальцы мои не слушались меня. Это неумение продолжалось у меня лет до одиннадцати.

Вторым моим кретинизмом было то, что я очень долго не мог научиться узнавать время на часах. Я смотрел на циферблат будильника или на стенные часы и ничего не понимал. Если часы были с боем, я должен был дождаться, когда они начнут бить, чтобы сосчитать удары и узнать, который час (считать я тогда уже умел). Этот недостаток владел мною долго: помню, я уже в школе учился, уже много книг прочел, уже на девочек поглядывал, но при виде циферблатов на меня находило полное затмение, и я стоял перед ними как баран перед новыми воротами. Из-за этого я не раз попадал в дурацкие, ранящие самолюбие положения, — и продолжалось это лет до тринадцати. Чем объяснить этот умственный затор, не знаю. Могу предполагать, что, когда я был совсем маленьким и бестолковым, кто-нибудь начал мне растолковывать, как узнавать время по часам, но сделал это неумело, я ничего не понял, и во мне подсознательно укрепилась мысль, что никогда мне не понять этой премудрости. Плохой учитель — это хуже, чем никакого учителя.

17. Первое чтение

Вскоре после того, как я стал обладателем русских сапог, мать недели на две отправилась в Петроград, взяв с собой сестренку. Она хотела показать ее петроградскому хорошему врачу, так как опасалась, нет ли у нее наследственного туберкулеза. Повод для опасений у матери был: я считался «слабогрудым», как тогда выражались, то есть с легкими у меня обстояло не вполне благополучно. Забегая вперед, скажу, что, когда мы вернулись в Ленинград в 1924 году, меня взяли на учет в тубдиспансере. Не знаю, была ли эта болезнь у меня наследственная; известно, что в дореволюционные и первые послереволюционные годы ею болели многие петроградцы. Что касается сестры, то она, к счастью, оказалась здоровой.

В поездку эту мать отбыла вместе со своей тезкой Евгенией Николаевной, старорусской знакомой, женой одного командира — однополчанина отца. Та ехала в Питер навестить своего сына Юрика, мальчика лет двенадцати. Он стрелял из самоделки, ствол разорвало, Юрику обожгло лицо и глаза, и он был отвезен в петроградскую глазную лечебницу. В те годы чуть ли не все ребята его возраста увлекались самодельными пистолетами, несчастных случаев было много. На время отсутствия матери меня взяла на попечение подруга Евгении Николаевны, изредка бывавшая и у нас. Мать и Евгения Николаевна называли ее Нулей; от какого имени происходило это уменьшительное, не знаю и никогда уже не узнаю. Мне казалось, что и мать, и Евгения Николаевна к ней относятся чуть-чуть насмешливо.

Думаю, тетя Нуля или отроду жила в Старой Руссе, или очень давно и прочно обосновалась в этом городке, потому что когда я впервые попал к ней, то увидал, что наше жилье ни в какое сравнение не идет с ее большой и уютной комнатой. Перед кроватью на полу лежал коврик; у стены, справа от входа, стоял буфет, на дверцах которого были вырезаны лебеди. Обеденный стол был накрыт яркой скатертью. На туалетном столике поблескивали фигурные флаконы и какие-то баночки с красивыми наклейками. Правда, вскоре я убедился, что баночки пусты и во флаконах духов нет. Но от самой тети Нули всегда пахло духами; запах был слабый, словно летящий откуда-то издалека.

На стенах комнаты висело много открыток и фотографий. Среди них выделялся фотографический портрет молодого человека в военной фуражке; тетя Нуля сказала мне, что это ее жених, но в живых его нет: погиб на германском фронте. Недалеко от портрета висела открытка с изображением толстого пушистого глянцево-черного котенка. Зрачки у котенка были не нарисованные, нет! Их заменяли две зеленые пуговички, пришитые к картинке. На это чудо искусства я мог глядеть подолгу, никак вдосталь было не налюбоваться. Иногда мне казалось, что котенковы глаза начинают тихо-тихо вращаться.

Много места занимал диван-оттоманка, обитый мягкой ковровой тканью. Он был огромен. Я спал на нем, занимая ничтожную долю его поверхности. Рядом с диваном на сундуке стояла пишущая машинка, покрытая черным металлическим чехлом. Трогать ее тетя Нуля запретила мне категорически: машинка казенная и «вписана в ордер». Это, кажется, был единственный запрет, во всем остальном тетя Нуля предоставила мне полную свободу. Я мог вставать, когда мне угодно, ложиться спать, когда мне захочется, и гулять на улицу мог уходить без спросу. По утрам мы пили чай из земляничных листьев, а потом тетя Нуля шла на службу. Возвращалась она иногда рано, иногда поздно. Иногда она готовила обед, иногда нет; иногда мы ужинали, иногда нет. Но в буфете всегда лежала какая-нибудь еда, и я мог брать ее, когда захочу есть. Хлеба можно было отрезать сколько хочешь, и можно было посыпать его коричневатым сахарным песком или намазывать говяжьим жиром.

Однажды тетя Нуля принесла две банки сгущенного молока, они были оклеены нарядными ярко- красными этикетками с иностранными буквами: кто-то получил посылку АРА, и тетя Нуля выменяла на что- то эти банки. Одну из них она сразу же открыла, и мы пили вечерний чай с роскошным, густым и сладким молоком. На следующий день тетя Нуля вернулась из учреждения рано и сказала, что вечером она идет на ночное дежурство; мне впервые в жизни предстояло ночевать в комнате одному. Вернее сказать, даже одному во всей половине дома, потому что в половину домохозяйки вел отдельный ход. К тому же и дом стоял на отлете: окна тети Нулиной комнаты смотрели на широкий немощеный проулок, по другую сторону которого тянулся длинный серый забор. Даже и днем тем проулком мало кто ходил.

Когда тетя Нуля ушла, я сразу же разделся и лег спать. У меня был такой хитрый расчет: уснуть ЕЩЕ при свете — и проснуться УЖЕ при свете, чтоб ночи будто и не было. Но перехитрить ночь мне не удалось. Сквозь деревья, что стояли по ту сторону проулка, долго-долго просвечивал закат, а я смотрел на него, и сон ко мне не шел. Я думал о том, как станет всюду темно и страшно, когда зайдет солнце. И одновременно меня смущала и манила открытая банка с молоком. Время от времени я вскакивал с оттоманки, приставлял к буфету стул, распахивал дверцу, съедал одну-две ложечки вкуснейшего молока — и бежал обратно на диван. Всякий раз я аккуратно закрывал дверцу и отодвигал стул на место: каждый поход за молоком казался мне последним, — больше ни капельки не съем!

Еще полная тьма не наступила, а молока в жестянке осталось уж совсем мало, на самом донышке. Тогда я дожрал и остатки — все равно беды не миновать. Теперь, лежа в темноте на диване, я перекатывался с одного его края на другой, ворочался, томился, с тоской думал о завтрашнем дне. Темнота уже не казалась мне такой страшной, — страх перед вполне реальным наказанием за съедение молока вытеснил из ночи всю ее таинственность. Сгущенное молоко, а тем более заграничное, из посылок АРА, было тогда драгоценностью. Банка эта, конечно, предназначалась на много дней — и отнюдь не для меня одного. Я ворочался и думал о том, что произойдет утром, когда придет тетя Нуля и обнаружит в буфете опустевшую жестянку. Я даже не пытался представить себе, какое именно наказание на меня обрушится — ведь оно будет настолько страшным, что вообразить себе его заранее нельзя. У меня возникали мысли о бегстве куда глаза глядят и даже о том, что, может быть, лучше сейчас пойти на берег Полисти и сигануть в воду, — тогда с меня взятки гладки. С этими мыслями я и уснул.

Самое интересное, что на другой день никакого возмездия не последовало. Может быть, тетя Нуля не была сладкоежкой, и потому для нее эта банка большого значения не имела — тем паче что в запасе у нее имелась еще одна. Может быть, тетя Нуля вообще не любила делать запасы — ну, опустошил мальчишка

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату