только любопытство и безучастность людей, не желающих наживать себе из-за него неприятности, но и ехидное злорадство. Он встал и пошел к машине. Это было что-то вроде наказания шпицрутенами. Он не стал искать другое место для парковки, а поехал домой.
С того дня все стали относиться к нему как-то иначе. В булочной, в мясной лавке, в продуктовом магазине, на почте, в баре, на улице. Может, ему просто показалось? Рассеянно-задумчивый взгляд в сторону, избавляющий от необходимости здороваться, замедленная реакция булочницы, у которой он покупал хлеб, едва заметная снисходительно-презрительная небрежность, с которой хозяин бара принимал и выполнял его заказ, — он не смог бы доказать это ни перед одним судом, но он чувствовал это. И то, что заведующий местным филиалом банка вдруг попросил его зайти к нему в кабинет, его совсем не удивило. Несколько месяцев подряд его счет регулярно пополнялся, и вдруг — тишина, а то, что осталось, тает на глазах: неудивительно, что банк проявляет бдительность. Хозяин дома, который он снимал, и раньше был с приветом. Иначе чем объяснить, что он каждый вечер делал пару кругов вокруг его дома на своей «симке»? Но теперь ему вдруг принялась названивать его жена: мол, им так жаль, но их дочь возвращается из Марселя в родные края и хотела бы поселиться в этом доме, так что надо подумать о досрочном расторжении договора об аренде, заключенного на четыре года.
Георгу нечего было всему этому противопоставить. У него уже не было ни сил, ни мужества, ни веры в себя. «Я уже как одна сплошная открытая рана», — думал он.
У него больше не было ничего, чем он мог бы заглушить мысли о Франсуазе, подавить тоску по ней. Он мысленно обращал к ней бесконечные монологи, полные горечи: «Я дал тебе свою любовь, и ты взяла ее, но тебе нужен был только секс. Ты так же, как и я, наслаждалась нашими ночами, так же без оглядки, с наслаждением отдавалась мне, как я тебе. Но для меня секс был печатью, скрепившей нашу любовь, а для тебя — просто сексом, похотью, которую можно по желанию возбуждать и удовлетворять и которая ничего не скрепляет. Если я мог так ошибиться, если ты так легко могла ввести меня в заблуждение, если даже такая отдача не способна скрепить любовь — во что же мне еще верить? Как и кого мне после этого любить?»
Георг неутомимо осыпал ее упреками. Но даже нелепейшие обвинения не могли ее вернуть. Когда нас покидают, мы ищем спасения в обвинениях — чтобы те, кто нас бросил, оправдывались и извинялись и тем самым были с нами. В этом смысле мы всерьез воспринимаем свои обвинения, но вообще готовы на любой вид амнистии. Георг и сам это знал.
Он пытался проявлять благоразумие. «Боль разлуки — это фантомная боль, — говорил он себе. — Как может болеть то, чего уже нет?» Но на каждом шагу по малейшему поводу он получал неопровержимые доказательства того, что фантомная боль не просто фантом, что как боль этот фантом очень даже реален. Например, он сидел в ресторане, хорошо поужинав или пообедав, курил, потягивая кальвадос, и вдруг перед его мысленным взором появлялась она, прямо напротив. Удовлетворенно вздохнув и откинувшись на спинку стула, она поглаживала живот. Ему этот жест всегда был неприятен. Но как больно становилось при виде этой воображаемой картины! Или он находил в раковине умывальника каштановый волос, и на него обрушивался водопад прекрасных и дорогих воспоминаний, хотя обычно ее волосы в раковине его немного раздражали, к тому же этот волос вообще мог принадлежать кому угодно.
Он пытался лечиться циничными сентенциями, которые казались ему остроумными или хотя бы занятными. Роман нельзя завершить расставанием. Его нужно продолжить и вплести в полотно своей биографии или забыть. Забвение есть свалка жизни. Пожалуйте на свалку, мадемуазель Франсуаза!
Но это ничего не меняло — он по-прежнему тосковал по ней. Когда просыпался, когда садился завтракать, когда возился в огороде и почти физически ощущал спиной пустоту дома — каждому знакомо это чувство. Делать ему, в сущности, было нечего. Он проживал последние деньги. Как жить дальше, он не знал и не в состоянии был даже думать об этом. Часто он по полдня просиживал в кресле-качалке, глядя невидящим взором на деревья.
19
В сентябре Георга навестил старый друг из Гейдельберга. В первый вечер времени на общение было не много, и они только за полночь растопили камин и откупорили бутылку вина.
— Хочешь, расскажу одну сумасшедшую историю? — спросил Георг и поведал обо всем, что с ним приключилось.
— Я тогда видел Франсуазу всего несколько минут, после твоего праздника. У тебя есть ее фотографии?
— Фотографировал-то я ее много, но либо она сама забрала все фотографии, либо они пропали во время обыска. Одна у меня, правда, осталась…
Георг встал и принес снимок. Франсуаза читала, сидя на тахте в своей квартире, и глаза ее были опущены.
— Вот теперь вспомнил, — сказал друг. — А что это за картина у нее на стене?
— Это церковь в Варшаве, в которой венчались ее родители.
Через некоторое время друг еще раз попросил показать фотографию. Георг протянул ее ему и пояснил:
— Неудачный снимок. Она не любила фотографироваться, поэтому я часто щелкал ее незаметно. Но некоторые фото все же…
— Это не Варшава, — перебил его друг. — Я знаю эту церковь. Сейчас, может быть, даже вспомню название… Она находится в Нью-Йорке.
Георг удивленно посмотрел на него:
— В Нью-Йорке?.. При чем тут Нью-Йорк?
— Не знаю. Я знаю одно: это Нью-Йорк, собор, который еще недостроен. Сент-Джон… Святой Иоанн, точно. Огромная махина. По-моему, самая большая церковь после собора Святого Петра.
— Нью-Йорк… — задумчиво повторил Георг, недоверчиво покачав головой.
В следующие дни он то и дело заводил об этом речь:
— Нет, ты действительно уверен, что эта церковь на картине и в самом деле находится в Нью- Йорке?
— Повторяю: я, конечно, не исключаю, что точно такая же церковь есть и в Варшаве. В Висбадене, например, есть церковь, построенная по проекту Шинкеля. Главный архитектор города купил чертежи в Берлине и построил по ним копию. И кажется, точно такая же церковь стоит где-то в Берлине или под Берлином. Но в данном случае мне трудно себе такое представить, американцы скорее взяли бы в качестве образца Шартр, чем Варшаву, а полякам строить по американским образцам — сам понимаешь…
В последний вечер Георг спросил друга, не может ли он позвонить своим друзьям в Нью-Йорке и попросить их приютить его на несколько дней.
— Попробую.
— Сделаешь?
— Прямо сейчас?
— Я сегодня утром был в бюро путешествий. Лечу через неделю из Брюсселя.
— И надолго?
— Пока не найду ее.
— Ты понимаешь, что Нью-Йорк — это не Кюкюрон? — Друг наморщил лоб.
— Понимаю. Я даже понимаю, что Франсуазы там вообще может не оказаться. Но зачем ей понадобилось врать про эту картину?
— Мы же не знаем, откуда у нее эта картина. Может, она и сама не знала, что это за церковь.
Георг раздраженно посмотрел на него:
— Ты, наверное, успел заметить, как я тут живу в последнее время. Что мне тут торчать? Уж лучше я возьму свои последние пару тысяч и… Не знаю пока, как я ее буду искать, но что-нибудь придумаю.
Когда друг уехал, Георг начал освобождаться от своего хозяйства. Он продал все, что можно было продать, а то, что никому не было нужно и не помещалось в машину, выбросил.