автоматически включали в каждый список приглашенных к общим знакомым. Женщины вместе посещали театры и художественные выставки; вместе тревожились о заболевших детях. И именно Стэффорд в 1950 году предложил Федрову купить дом на Лонг-Айленде, который некогда принадлежал предкам Стэффорда.
1964 год
Ли с Федровым услышали возбужденные крики. Доносились они с поля. Вздымая тучи пыли, бэттер мчался к третьей базе.
— Тогда, наверное, увидимся вечером, — сказал Федров, откинулся на спинку скамьи и окинул восхищенным взглядом длинные изящные ноги в открытых светло-синих сандалиях. — И Пегги, просто уверен, захочет пойти.
— Что ж, — сказала Ли, — мое дело предупредить, а там как знаешь. Но может получиться еще хуже, чем две недели назад.
— Хуже не может, — ответил Федров.
Две недели назад, в субботу, на вечеринке у Стэффордов среди гостей разгорелся спор о немецкой пьесе «Депутат». Спектакль вызвал настоящую сенсацию в Нью-Йорке. И не только там, но и в любом другом городе и театре, где его показывали. А все потому, что в нем была предпринята попытка осудить Папу Римского Пия XII за то, что тот в свое время не подверг публичному осуждению массовые убийства евреев нацистами. Среди приглашенных оказалась дама лет сорока, соседка Стэффордов. То была тощая плоскогрудая женщина в совершенно чудовищном ядовито-зеленом платье и с выпученными глазами, какие бывают у людей с больной щитовидкой. Муж этой дамы почему-то почти всегда отсутствовал по уик-эндам. И почему-то в гости ее приглашали редко, да и то скорее всего из жалости. Как-то раз, проведя вечер в ее компании, Федров понял почему. Он также понял, отчего ее муж предпочитает уезжать из города по уик- эндам. Звали ее Кэрол-Энн Хьюмс, в девичестве Фредерикс. Она была родом из Чарлстона, штат Калифорния, и обычно держалась тихо и скромно и старалась угодить всем и вся. От нее так и веяло скукой. И еще — чем-то тупым и непрошибаемым, точно железобетон.
Но Стэффорд просто не выносил вида страдающих, брошенных, отвергнутых кем-то людей и взял себе за правило заботиться о разного рода социальных калеках — разведенных дамочках, грубых мужчинах с непомерными политическими амбициями, безвкусно одетых нуворишах, которые почему-то непременно являлись со своими совершенно невыносимыми отпрысками. И всегда, на всех этих сборищах, непременно присутствовала миссис Хьюмс. Нет, не то чтобы Стэффорд был прирожденно радушным хозяином. Ему в отличие от Ли никогда бы не пришло в голову рассуждать на тему того, удалась ли сегодняшняя вечеринка или нет. Поток людей, проходивших через его гостиную и сидевших хоть однажды за его столом, вовсе не воспринимался Стэффордом как явление, которое другие назвали бы вечеринкой. Люди были средой его обитания, его учителями и учениками одновременно, объектами его постоянной заботы. А в том случае, если он был знаком с ними близко — сферой его ответственности. Он был богат духом, не только деньгами и материальными благами, и его гостеприимство распространялось равно на всех.
В самый разгар спора о немецкой пьесе миссис Хьюмс вдруг заявила, что это просто стыд и позор — показывать такой спектакль на нью-йоркских подмостках. Она даже не была католичкой, но считала Папу Пия XII замечательнейшим и достойнейшим человеком. И еще она заявила, что нечестно и некрасиво — критиковать давно умершего человека, который уже не может ни возразить, ни защититься.
Тут Пегги, тоже участвовавшая в этом споре, ополчилась на миссис Хьюмс.
— А вы-то сами этот спектакль видели? — спросила она.
— Нет, — отрезала миссис Хьюмс. — Я еще не настолько опустилась, чтоб посещать подобные зрелища. Но я читала критические статьи и заметки в газетах.
— А вам не кажется, что лучше все же сначала познакомиться с предметом разговора, а уж потом составлять суждение? — спросила Пегги, стараясь говорить как можно спокойнее и рассудительнее.
— Ничего подобного, — ответила миссис Хьюмс. — Пусть даже это действительно хорошая пьеса. Дело в самом предмете… — Она взмахнула тощей загорелой ручкой. — А весь мир уже давно устал от этой… так называемой темы, Пегги. И вы должны это признать.
Пегги обернулась к маленькому сутулому мужчине, сидевшему рядом с ней за столом. Фамилия его была Грогейм. Жена Грогейма работала учительницей в местной школе, а сам он — в городе, в фармацевтическом концерне, где разрабатывал рецепты лекарств. В Америку они переехали в 1949-м. До сих пор при упоминании событий в Европе лицо Грогейма искажалось от страха, а речь становилась сбивчивой и невнятной.
— Скажите, мистер Грогейм, — обратилась к нему Пегги, — вы устали от этой темы?
Мистер Грогейм выдавил растерянную улыбку и пожал плечами.
— Ну, со мной особый случай, дорогая, — ответил он. — И мне не хотелось бы… э-э… навязывать свое, чисто субъективное мнение…
— Скажи ей, Жан, — вставила миссис Грогейм, могучего телосложения женщина с копной седых волос. Лицом она походила на индианку — резко выступающие скулы, стоическое и решительное выражение. — Скажи все как есть.
— Нет, я не устал от этой темы, моя дорогая, — обронил Грогейм.
— Однако уверена, на свете полно людей, которые… — начала было миссис Хьюмс.
— А теперь объясните нам, почему вы не устали от этой темы, мистер Грогейм, — попросила Пегги.
— Ну… э-э… — Грогейм тихо и как-то смущенно усмехнулся. — Я пробыл три года в лагере.
— Расскажите миссис Хьюмс о ваших последних днях в этом лагере, — сказала Пегги.
Грогейм бросил на жену беспомощный взгляд.
— Скажи этой даме, — ободряюще кивнула миссис Грогейм.
— Они начали нас выводить, — пробормотал Грогейм. — Русские были уже совсем близко. Мы слышали залпы орудий. Нас повели куда-то. И шли мы пять дней и пять ночей.
— И сколько же человек участвовало в этом марше? — напряженно спросила Пегги.
Федров сидел молча, откинувшись на спинку стула. Он не решался вмешиваться в спор, чтобы не заводить Пегги, чтобы все приличия были соблюдены в этой уютной, освещенной свечами гостиной в доме на курортном побережье.
— Когда выводили, нас было пять тысяч человек, — ответил мистер Грогейм.
— И сколько из них дошли до конца? — неумолимо продолжала допрос Пегги.
— Четыре тысячи, — безжизненным голосом ответил Грогейм. Эти два слова точно осушили Атлантический океан, и через длинный стол в гостиной на Лонг-Айленде словно пролегла дорога скорби и смерти.
— Так вам по-прежнему скучна эта тема? — На сей раз Пегги обращалась к миссис Хьюмс.
— Считаю, что об этом давно пора забыть, — сказала миссис Хьюмс. Лицо ее раскраснелось. Возможно, она просто выпила лишку, для поддержания боевого духа. И тут ее, что называется, понесло. — Этим самым мы лишь причиняем друг другу боль. Что толку от подобных воспоминаний? Нет, сама я против евреев ничего не имею. Господи, да вам всем прекрасно известно, я просто обожаю Ли! Нет, я всего лишь хочу предупредить вас. Что сама лично слышала от очень многих своих друзей, прекрасных, честных людей, без предрассудков и с самыми либеральными взглядами… да что там от них, об этом на каждом углу твердят!.. И все говорят, что эта пьеса лишь пробуждает антисемитские чувства и настроения. Чувства, о которых люди давным-давно забыли. Так к чему будить все это? Пора бы, в конце концов, и забыть!
— Вы с вашими друзьями, видно, забыли о тех шести миллионах истребленных… — пробормотала сквозь гул возмущенных голосов Пегги. — А вот мистер Грогейм — не может.
Ярость и страсть, звеневшие в голосе жены, смутили Федрова. Сам он верил в полезность лишь тех споров, в ходе которых достигалась какая-либо практическая цель. И осуждение взглядов несчастной миссис Хьюмс вряд ли стоило таких эмоций. К тому же он, что, возможно, было довольно глупо с его стороны, вдруг почувствовал, что Пегги бросает тем самым вызов ему. Ему, мужчине, вместо которого