утра, когда нам дали на завтрак неспелые персики, хлеб и сыр. Внизу, по другую сторону фонтана, располагались лотки с открытками и сувенирами и тележки со снедью. Стараясь ни в кого не врезаться, я бросился вниз по ступеням, с удивлением заметив, что многие из них были надтреснуты и полуразрушены. После изучения ассортимента и цен, довольно высоких, как бывает всегда в местах, где много туристов, я купил пакетик крупных бледно-зеленых оливок — их было всего шесть или семь. Никогда до этого я не ел таких божественно вкусных оливок. Они благоухали жизнью и были переполнены живительными соками — той жизненной энергией и чувственностью, которую я всегда связывал с Италией и ее народом. Я ел оливки медленно, смакуя, перекатывая во рту, высасывая каждую капельку божественного сока. Мне хотелось пить, но вместо газировки я взял еще один пакетик этих оливок.
Что-то играли уличные музыканты. В такт покачивая головой, я сидел на ступенях рядом с группой молоденьких американок. Многие из них были в футболках и свитерах с названиями колледжей или университетов. Но такие названия, как «Индиана», «Вашингтон и Ли», «Бостон Колледж», в то время почти ничего не значили для меня — случайный перечень координат моей будущей страны. Сидя на Испанских ступенях в центре Рима, я думал о том, как же мало я знаю об Америке и американках. Я общался с американками моего возраста всего лишь несколько раз. За девять лет, пока мы сидели «в отказе», нас посещали гости из Америки, главным образом евреи, которые хотя и приезжали в Советский Союз под официальной опекой «Интуриста», на деле оказывали моральную поддержку и привозили подарки своим братьям и сестрам — отказникам, которым годами не давали разрешения на выезд. Чаще всего это были супружеские пары среднего возраста или пенсионеры, но иногда нас посещали и семьи с детьми. Однажды, кажется ранней весной 1985 года, в пятницу вечером в нашу дверь позвонила семья из Аризоны: зубной врач, его жена и их дети — дочь и сын, оба студенты престижных колледжей на Восточном побережье. Все четверо были высокими, крепкими, загорелыми. Все четверо — в очках. Мы вместе отпраздновали
С 1982 по 1987 год, когда я учился в старших классах и в университете, было еще несколько случайных встреч с молодыми американцами — встреч, которых невозможно ни запланировать, ни предугадать. Я познакомился с двумя или тремя студентками из Америки и Канады. Очень серьезные и идеалистически настроенные особы, они видели во мне нечто вроде юного мученика за дело еврейства, и я хорошо помню наши ненасытные разговоры, во время которых я так и не успевал ощутить вкус пирога студенческой жизни.
Потом была Эрика, студентка Бостонского университета, которую я узнал немного лучше, чем наших мимолетных вечерних посетителей. Эрика изучала русский язык и целый год провела в Москве, в Пушкинском институте. Я познакомился с ней через друзей моих родителей — американских дипломатов. Она была родом с Лонг-Айленда, где ее семье принадлежала компания по перевозкам домашнего скарба. У Эрики были темно-рыжие непослушные волосы, которые она небрежно закалывала на затылке. На длинных эскалаторах старых станций московского метро люди невольно засматривались на нее. Она выглядела типичной иностранкой, и даже не столько ярко выраженной еврейкой, сколько именно иностранкой. Жесты и мимика, оправа очков, желтое кашемировое пальто — все было из другого мира! В течение двух или трех месяцев — почему-то я запомнил Эрику в зимнем пальто — я водил ее по Москве, показывал музеи и мои любимые уголки города. Но что-то препятствовало нашей близости, нечто неопределенное — некая чужеродность, которую мы ощущали друг в друге и которая одновременно и притягивала, и держала на расстоянии. Именно от Эрики я узнал о жизни в американских университетах и об американках-студентках. Это напоминало серию случайных заметок, записанных второпях и не понятых до конца при перечитывании…
Почему я думаю об этом? Почему пишу? Скорее всего, это помогает мне вспоминать и, вспоминая, освобождаться от памяти о шоке, полученном в первые недели на Западе. Именно тогда, в новых условиях, я впервые столкнулся с осознанием собственной романтической неадекватности. Это новое для меня чувство стало особенно острым после приезда в Америку и погружения в американскую студенческую жизнь. Мое привычное российское поведение в романтических ситуациях дорого обошлось мне в кампусе Брауновского университета, куда я поступил по приезде в Америку. Это было в самый разгар «политической корректности», когда пылкость принималась за агрессивность и неуклюжесть. Оглядываясь назад с позиции моей нынешней американизированности (или американонизованности?) и вспоминая себя, в то время еще почти совсем русского юношу, сидевшего на Испанских ступенях после целого дня блужданий по Риму, — одинокого, нищего, страстного, — я оказываюсь в тупике. Мне трудно объяснить самого себя. Как ни странно, несмотря на недавнее, мучительное отказническое прошлое моей семьи, несмотря на путаницу в голове и полнейшую ошеломленность Римом, который лежал у моих ног, я шарил глазами в праздничной толпе и жаждал любовных приключений. Да, конечно, я был евреем, беженцем из Советского Союза. Но я был еще и молодым московским поэтом, а это нечто среднее между рыцарем, посвятившим себя служению Прекрасной Даме, и ночным котярой, который юрким взглядом раздевает женщин.
Рядом со мной на ступенях сидела зеленоглазая блондинка нордического типа и обсуждала события дня с двумя подружками, одетыми в одинаковые футболки, если не ошибаюсь, Университета Джорджа Вашингтона. Слушая ее наивные впечатления от посещения «потрясающего» Колизея или «захватывающего дыхание» собора Св. Петра, я следил глазами за порхающими девичьими ногами, зияющим краем ее короткой юбки, шелковыми бретельками розового лифчика, скользившими по плечам, когда она поводила руками. Я чувствовал, как перехватывает горло, — мое адамово яблоко готово было выскочить наружу. Мне страшно хотелось пить, и не только от того, что я объелся оливками, но и потому, что я так откровенно пялился на соседку.
Внизу, на площади, между фонтаном и лестницей, словно на небольшой арене, выступали уличные музыканты. Один из них, худощавый юноша с иссиня-бледным лицом и баскским платком на голове, был весь в черном. Другой, с длинными волосами, был одет, как типичный рокер. Они взяли гитары, и я узнал «Sunday, Bloody Sunday» группы U-2 — пленка с этой записью мне досталась от Эрики еще в Москве. Я увлеченно раскачивался и отбивал ритм, и вдруг девица, сидевшая справа, та самая зеленоглазая блондинка с бродячими бретельками, повернулась ко мне и спросила:
— А ты откуда?
Должно быть, она приняла меня за американца, подумал я, репетируя в голове ответ. Мой английский в то время уже был грамматически правильным, но мне недоставало оснащенности идиомами, какая бывает у живой природной речи. К тому же был заметен и русский акцент, отголоски которого и по сей день порой выдают во мне иностранца. Да и только ли акцент!
— Я из России, — ответил я. — Из Москвы.
— Господи, вот это да! Колоссально! — воскликнула она. — Девчонки, — повернулась она к подружкам, — он из России! — а потом сказала: — Ты мой первый русский знакомый.
Естественно, мне захотелось объяснить, что на самом-то деле я не русский, что этнически я не славянин, а еврей. В Советском Союзе это было важно, и там я бы не назвался «русским». Но, увидев изумление в ее глазах, я поколебался и не сказал ничего. Вот так я стал «русским» на площади Испании в Риме.
— А ты откуда? — спросил я американку.
— Я из Орегона, из городка рядом с Портлендом. Но мы все учимся в Вашингтоне. Нас тут целая группа — мы купили европассы и вот катаемся. Три дня в Риме. Завтра утром отправляемся во Флоренцию.
— Во Флоренцию! — повторил я за ней. — Ничего себе!
— А ты один путешествуешь?
— Да нет, я в Америку еду.
— Ты что, по обмену едешь или что-то в этом роде? — спросила одна из подруг блондинки, коренастая девица в джинсах и голубой рубашке с красной эмблемой игрока в поло на левой стороне.