Тысячу долларов, может быть, даже полторы, чтобы потом внести их как первый платеж за первую американскую машину? Получить битый «Олдсмобиль-Катлас-Сиера» — и это вместо собственного Тирренского моря, опускавшегося и поднимавшегося за окном?!
Невозможно было существовать в Ладисполи, где даже у загара был оттенок беженской уязвимости, чтобы каждый раз не натыкаться мыслью на то, сколь же мало сохранилось ощутимых свидетельств нашего российского прошлого. И беседы вроде той, в которой мы с отцом приняли участие в гостях у Рубени, отнюдь не помогали. Напротив, такие разговоры поднимали со дна какие-то застарелые фобии моего отца, связанные с жизнью в Америке.
К концу июля мы окончательно решили поселиться в Провиденсе, столице штата Род-Айленд, где жили наши друзья, эмигрировавшие еще в 1970-е, до того как советские двери захлопнулись почти на десять лет. Мысли о том, что благодаря хлопотам наших друзей еврейская община Род-Айленда готовилась нас принять, что была уже снята квартира на первом этаже деревянного дома на тихой городской улице и что наши туманные представления об американской жизни обретают реальные очертания, нас поначалу успокаивали. Вернее, оговорюсь сразу: спокойствие длилось два, от силы три дня, пока мама не объявила, что ее мать, сестра и племянница тоже поедут с нами в Род-Айленд. В свое время, когда мы наконец-то получили разрешение на выезд, моя мама заявила сотруднику госбезопасности, что не уедет без своих родных; на этот раз нечто подобное она выдала нам с отцом. Если ей уступил гэбэшник, то как же мы могли отказать?
— Ты скажи им, чтобы избавились от своего кофра, — пробурчал отец. — Я к нему больше не притронусь. Черт его знает, что в нем окажется на этот раз.
Мама назвала отца бессердечным эгоистом, а меня — неблагодарным внуком и племянником, но приняла условие: как можно меньше семейного багажа. Еврейская община Род-Айленда согласилась пригреть еще трех беженцев из советского плена. («У вас в России был водопровод?» — спросит еврейский социальный работник уже потом, в Провиденсе.) Полные духа семейной гармонии, мы все вшестером — я с родителями, бабушка, младшая сестра мамы (моя тетка) и ее одиннадцатилетняя дочь (моя кузина) — решили записаться на автобусную экскурсию. Автобус выезжал из Ладисполи ранним утром и отправлялся во Флоренцию, где мы должны были провести большую часть первого дня. Предполагалось в первую половину следующего дня осмотреть Сан-Марино, а к вечеру приехать в Венецию, переночевать и поболтаться там часть дня, а поздно вечером вернуться в Ладисполи.
«В каком-то смысле авантюристы разных племен и народов похожи друг на друга», — сказал эмигрантский поэт и художник Семен Крикун. Человека, который организовал автобусные экскурсии из Ладисполи, звали Алексей Ниточкин. Еще в начале 1970-х он эмигрировал из Ленинграда с женой- еврейкой. Они попали в Нью-Йорк через Вену и Рим, точно как мы. В Нью-Йорке, как утверждал Ниточкин, он получил степень доктора философии в Колумбийском университете, защитив диссертацию по восточной патристике. Он говорил, что добился всего сам — «чувак с улицы», «человек с асфальта», как он любил выражаться, — и беженцы одновременно «верили и не верили». По словам Ниточкина, он работал профессором теологии в течение шести лет в колледже где-то к северо-западу от Нью-Йорка, но не сошелся характерами с политиканом-деканом и завистливыми коллегами. Так или иначе, но контракт ему не продлили, он развелся с первой женой, женился на итальянке, с которой познакомился еще в аспирантуре, и уехал с ней в Рим в поисках новой свободы и счастья. Молодожены поселились в Ладисполи, возможно, из-за того, что бывших беженцев, как и бывших преступников, тянет в хорошо знакомые места. Когда шлюзы еврейской эмиграции снова открылись в 1987-м, Ниточкин организовал туристический сервис и стал задешево возить бывших соотечественников по Италии. Чем занимался Ниточкин до того, как ударился в турбизнес, для всех оставалось загадкой. Он утверждал, что печатался в ведущих итальянских журналах, но у нас не было возможности в этом убедиться. Позже я обнаружил, что Ниточкин публиковал очерки, рассказы и стихи в эмигрантской прессе, чаще всего в парижском ежеквартальном сборнике русского христианского движения.
В течение нашего лета в Ладисполи Ниточкин предлагал три экскурсии. Поездку во Флоренцию, Сан-Марино и Венецию мы предпочли экскурсии в Пизу, Лукку и Чинкве Терру. Третья экскурсия включала путешествие на Амальфитанский берег, и мы с мамой взяли эту экскурсию позднее, в августе. Я сильно сомневаюсь, что у Ниточкина была лицензия на ведение экскурсий или какая-нибудь страховка. Но сейчас во мне говорит мое американизированное «я». Тогда мы не принимали этого в расчет — Ниточкин брался доставить нас во Флоренцию и Венецию! Какая разница, были ли у него необходимые разрешения и бумаги или нет? Стоимость экскурсий была в несколько раз меньше той суммы, которую рядовой иностранный турист отдавал за автобусные туры по Италии. Турбюро Ниточкина не выпускало глянцевых брошюр и никак себя не рекламировало. Новости распространялись по сарафанному радио, и группы отправлялись сразу, как только наш жуликоватый туроператор набирал полный автобус сдавших деньги туристов. Гидов вербовали из категории образованных беженцев; экскурсии велись на русском. Ниточкин время от времени брал в руки микрофон и рассказывал о себе, о политике или о жизни в Америке. Он называл это «формовкой эмигранта».
Кроме моих родителей, тети, бабушки и кузиночки в автобусе, мчавшем нас во Флоренцию, было еще около сорока человек. С нами ехал сам Ниточкин и два вспомогательных гида — Петр Перчиков, бывший комедийный актер, и небезызвестный Анатолий Штейнфельд. В обязанности Перчикова входило развлекать публику в те минуты, когда Ниточкин и Штейнфельд умолкали, истощив запас комментариев. Перчиков рассказывал анекдоты о чукчах, евреях и грузинах и сплетни московской богемы, в основном не первой свежести. Единственным итальянцем в автобусе был Андреа, наш водитель. Римский котяра, Андреа считал себя представителем итальянских властей, презирал беженцев и любых иностранцев, и даже к своему работодателю, Ниточкину, относился с оттенком снисхождения. «Ни разу еще не встречал симпатичного еврея», — поделился со мной Андреа на первой же заправке.
Мы прибыли во Флоренцию после полудня и до пяти-шести вечера были предоставлены самим себе. После того как я утратил чувство времени на Понте Веккьо, позволяя взгляду мечтательно плыть по аспидным волнам Арно, после того как повитал над Пьяцца делла Синьория и постоял напротив и внутри соборов Санта Мария Новелла и Санта Мария дель Кармине, я ощущал пульсирующую радость, что вот наконец-то увидел все эти чудеса. Представьте себе, насколько обездоленным чувствует себя двадцатилетний юноша из Советского Союза, впервые попав во Флоренцию и таращась на всю эту красоту. Я смогу это описать, наверное, только после того, как оставлю этот мир и научусь выражать свои мысли не словами, а надмирными образами. И радость — радость того, что можно видеть и воспринимать все это флорентийское волшебство, — может сбить еврея с пути, особенно, если он не знает, кто он и откуда.
В закатный час мы снова были в автобусе, оставляя позади волнистый тосканский ландшафт, пересекая Эмилию-Романью на пути к не знающей сна Болонье. Как по заказу, в нашем автобусе оказалась не только рижанка Ирена со всем своим кланом, но и Ланочка Бернштейн. Моя бывшая московская подружка ехала на экскурсию вместе с новым ухажером, который столь сильно преуспел в математике, а также с отцом и бабушкой, все больше и больше похожими друг на друга, и с младшим братом, быстро превращавшимся в итальянского уличного подростка. Мы с Иреной сидели рядом в автобусе, и я отправлял руки в исследовательские экспедиции по не столь отдаленным волшебным чертогам. Это все очень напоминало наши купания и прогулки по тирренскому берегу под укоряющими взглядами родителей и старшего брата Ирены.
Моя рука скользила по ее талии и округлости бедра. «Хорошего понемногу», — шептала Ирена и отодвигалась к окну, не дожидаясь, пока ее мать повернется, чтобы сурово глянуть на нас. Мы с Иреной старались не думать о тупиковости нашего флирта. Я, по крайней мере, об этом не думал, а, наоборот, в начале поездки еще лелеял надежды, что мы хоть ненадолго сможем оторваться от ее семьи.
Мчась по суперхайвею по направлению к Болонье, переплетая свои пальцы с Ирениными, а потом расплетая их, я думал так: «Они все здесь. Моя бывшая московская подружка и моя ладисполийская почти что подружка. Мое беспокойное советское прошлое, мое итальянское транзитное настоящее и брезжущие на горизонте обещания американского постоянства».
В половине десятого вечера мы подъехали к Болонье.
— Ее называют «Красная Болонья», — объявил Ниточкин.
— А почему «красная»? — удивилась моя бабушка.
— Здесь правят коммуняки. Полный балаган, — объяснил Ниточкин. — Мы здесь простоим час. Это