квартиру за комнату в коммуналке) послужили следующие обстоятельства: тупик в отношениях с Ирочкой, которую я не видел несколько лет, хотя она вначале (еще около года с небольшим) оставалась в лаборатории «ЧАГА», то есть визави, в трех минутах ходьбы; тупик в отношениях с ленинградскими издательствами, которые не брали мою рукопись стихотворений к изданию, откладывая ее на бесконечные доработки, не заказывали переводы; и, наконец, мое желание порвать со всем тяжелым, неустойчивым и опасным, развивавшемся к этому времени в городе моего рождения, где я, казалось, ходил по острию ножа. Я не оговорился, сказав, что Ирочка еще больше года оставалась в лаборатории «ЧАГА». Как я потом узнал (под огромным секретом от Риммочки Рубинштейн), дело о незаконном распределении препарата чаги (ПЧ) было все-таки возбуждено, сотрудников допрашивали, пытались проследить, куда сбывались излишки ПЧ, пока судебное производство не было прекращено (наверняка благодаря вмешательству капитана Лебедева) и лаборатория закрыта. До сих пор не могу найти рационального объяснения тому, что меня ни разу не привлекали для дачи свидетельских показаний.
Итак, в одну из первых недель после моего переезда в Москву я встретил Ингу Осинину. Солнечный сентябрьский день сыпал пригоршнями золотые листья на дорожку вокруг Патриарших прудов, на капризные водяные росписи, оставленные ветерком, на кепки стариков и платки старух, облепивших садовые скамейки. Я шел от угла Тверского бульвара и Малой Бронной улицы, где у меня с Театром того же названия завязались творческие отношения, скрепленные договором. Текст довольно увлекательной пьесы был написан молодым татарским драматургом, которому посчастливилось родиться неподалеку от гигантской нефтяной скважины. Он предлагал свою пьесу по праву первородства, как если бы это была не пьеса, а его родная сестра. Пьеса, написанная по-татарски, была не без драгоценных камней таланта, которые и превращают простой пересказ в явление литературы. Загадку запутанных узлов сюжета пытались разгадать герои пьесы, среди которых причудливо смешались уголовники, бомжи и новоселы- нефтяники, преданные коммунистической идее. Пьеса была написана по-татарски, к оригинальному тексту приложен подробный подстрочник. Но даже художественного перевода не хватало, чтобы расшевелить избалованного московского зрителя. Я предложил главному режиссеру театра, фамилия которого — Баркос — загадочно напоминала одновременно фамилии двух предшествующих главрежей (Баркан и Эфрос), ввести в текст интермедии с частушками и маленьким джаз-бандом, превратив пьесу в веселый мюзикл. После каждой репетиции я уходил на Патриаршие пруды переводить свои растрепанные мысли в логически связанные куски сюжета.
Свободных скамеек не было. Пришлось извиниться и сесть рядом с молодой дамой, сосредоточенно рассматривавшей поверхность пруда. «Ну, конечно, присаживайтесь!» — вежливо отмахнулась молодая дама, и я мгновенно узнал Ингу — Ингу Осинину из давно минувшего подмосковного лета в Михалкове. — «Боже мой! Инга!» «Даня!» «Сколько лет прошло!» «И вправду, сколько лет?» «Даже не помню, как мы были: на ты или на вы?» — спросила Инга, углубленно всматриваясь в меня. Я вспомнил, что у нее была особенность, особенная черта характера или особенные фигуры мимики лица, когда собеседник чувствовал себя подробно изучаемым. Есть же люди, и таких большинство, которые легонько скользнут по самой поверхности лица собеседника, что-то увидят, что-то заметят, но долго не размышляют над увиденным и замеченным. Инга всматривалась и пыталась понять. «И вправду, сколько лет? — повторил я не столько вопрос, сколько подтверждение того, что прошло три, пять, семь лет. — Мотя, наверно, взрослый юноша?» «Почти десять. Так что не виделись мы около семи лет. А обещали позвонить, когда придется побывать в Москве. Разве не бывали, Даня?» «Бывал, конечно, хотя и нечасто». Она посмотрела на меня своими распахнутыми аметистовыми глазами, поверив сразу и в то, что бывал, но нечасто, и в другое, еще не сказанное, но накопленное за эти годы без Ирочки и до Инги. Я не знаю, как долго мы сидели на этой скамейке, подсаживался ли кто-нибудь третий, или публика, прогуливающаяся вокруг Патриарших прудов, оставила нас в покое, видя, как мы оживлены друг другом. Я рассказал Инге, что ушел из лаборатории, которая через несколько лет вовсе закрылась; что давно потерял связь с Ирочкой; что перешел на вольные хлеба и — самое главное — переехал в Москву и поселился вон в том доме по другую сторону пруда. «Как замечательно! — воскликнула Инга. — Вы мне когда-нибудь покажете ваши апартаменты?» Я вспомнил, что в затруднительных случаях, когда Инга не была уверена в точности того или иного слова, она употребляла редкие, старинные или иностранные слова. Например, апартаменты, потому что не знала: живу ли я в отдельной квартире или в коммунальной. Ну, и конечно, я рассказал Инге о пьесе, которую перевожу и дорабатываю для Театра, находившегося на Малой Бронной улице. «Теперь у меня есть знакомый драматург, и я могу хвастаться моим подружкам!» Потом Инга рассказала о своей жизни.
Живут они там же, поблизости от метро «Речной Вокзал», правда, переехали из однокомнатной в трехкомнатную квартиру. Мотя пошел в четвертый класс английской школы. Саша работает в поликлинике Литфонда на улице Черняховского. Из его проектов по внедрению сверхурочного платного медицинского обслуживания в вечернее время или в выходные дни, ничего не вышло. За использование поликлинических кабинетов районная фининспекция насчитала такой налог, что терялся всякий смысл этой новации. Саша разобиделся и перешел в писательскую поликлинику. «Что же касается меня…» «Именно! Что же касается вас?» «Мне дьявольски повезло!» «?» «Кто-то успешно лечился у Саши. Этот кто-то был знаком с кем-то, у кого невестка работала ответственным секретарем в редакции журнала „Дружба народов“ и много лет страдала от приступов сезонной аллергии. Этот кто-то порекомендовал невестке — секретарю показаться Саше, который ее значительно подлечил. В это время в редакции „Дружбы народов“ открылась должность технического редактора. Даник (можно — Даник?), вот уже полгода, как я абсолютно счастлива!» «Несмотря на берлинскую стену?» «Несмотря!» «И очереди за австрийскими сапогами?» «Несмотря на еще какие!» Мы оба расхохотались и обменялись телефонами.
Наконец, текст перевода был готов. Частушки, которые исполняли солисты маленького джаз-банда (гитара, кларнет, контрабас), открывали и завершали каждую сцену. Репетиции начинались в десять часов утра, включая выходные дни, потому что главреж Баркос дал председателю репертуарной комиссии Министерства культуры слово выпустить спектакль к октябрьским праздникам. Как-то само собой получилось, что после утверждения русского текста пьесы, роль татарского драматурга в репетиционном процессе значительно приуменьшилась, а командировочных ни союз писателей Татарстана, ни театр не платили, и мой коллега решил вернуться в родные пенаты, а именно в Казань, оставив меня на съедение главрежу Баркосу. И в самом деле, моя участь висела на волоске, и я вряд ли дотянул бы до генеральной репетиции, потому что главреж Илья Захарович Баркос каждый раз, обращаясь ко мне, выхватывал карающий меч из ножен своей официальной должности, название которой содержало в себе глагол режь! Он был кровожаден, как саблезубый тигр, коварен, как рысь, и мудр, как змей. Он знал назубок текст пьесы и обращался ко мне во время репетиции (выкрикивал мое имя Даниил) только для того, чтобы проверить, готов ли я ради искусства шагнуть в яму со львами, и не отвлекаюсь ли я на внеслужебные «разговорчики» с помощницей режиссера хорошенькой Настенькой, которую бог не наделил актерским талантом и потому отдал на заклание главрежу. Я был готов шагнуть в яму даже без Настеньки, во всяком случае, оркестровую, так я мечтал о своем первом спектакле. Единственным, на кого Баркос не набрасывался с ядовитыми замечаниями и, нередко, верными советами, был актер Михаил Михайлович Железнов, народный артист, лауреат, кинозвезда и пр. и пр. Выйдя из потомственной театральной семьи, Михаил Михайлович внедрился в социалистический кинематограф и реалистический театр, почти одновременно сыграв в кино роль юноши-дельфина, а в театре — гоголевского Хлестакова. Потом пошли шеренги комиссаров, следователей и прочей псевдоромантической братии, запрудившей советские сцену и экран. В театре Михаил Михайлович добросовестно играл классические роли героев-любовников, потому что был красив, хорошо двигался на сцене и недурно исполнял русские романсы. Вот и все. Это был бы пик его актерской карьеры. Пик и финал! Не сыграй он роль советского резидента-разведчика в классическом сериале «Осенние мгновения».
В это утро, около десяти, актеры стекались на репетицию. Появился взвинченный Баркос. Настенька, что было необычно для нее, опаздывала. Затем вбежала, неприбранная (тоже необычно) и кругом виноватая, судя по ее извиняющемуся бормотанию. Не то электричка не остановилась на платформе ее родимого полустанка, не то на станции метро отключилось электричество и задержались поезда. Михаил Михайлович Железнов, вошедший в репетиционный зал минутой позже, объясняться не стал, помахал рукой Баркосу и уткнулся в протянутый ему текст репетируемой сцены. Текст был протянут заведующей литературной частью театра, хотя должен был — Настенькой. Это и взбесило главрежа. На глазах у публики, в этом случае, на глазах у труппы, взбешенный главреж принялся распекать Настеньку за нынешнее