те годы я любил читать свои стихи на память. Ирочка слушала с участием, но видно было, что ее мысли были все еще далеко от меня, моих стихов и ресторана, в котором американские мелодии перебираются местными бокситогорскими джазистами-любителями. Мы пили водку и вино. Вернее, я пил тяжелую «Лениградскую водку», а Ирочка — портвейн «Три семерки». В те годы сухие вина были в наших широтах непопулярны и потому не завозились торгующими организациями. Словом, под конец ужина мы оба основательно опьянели. И хотя скованность прошла, оставалась какая-то недосказанность, а теперь я понимаю — неполная откровенность в наших разговорах. Ирочка что-то недоговаривала. Но я с наивностью отбрасывал от себя всяческие сомнения. Да и водка помогала. Не исключаю, что Ирочке тоже хотелось освободиться от какой-то тяжести. Она сильно изменилась за этот год жизни вдали от Ленинграда.
Давила теплая душная летняя ночь, усиливая скрытую тревогу. Мы вышли из ресторана и направились вдоль берега реки в сторону больницы. Далеко за рекой над лесом вспыхивали и падали августовские звезды. «Ты знаешь, Даня, я поняла, что смогла бы выжить без Ленинграда. Смогла бы уехать неведомо куда и выжить». «Как, одна? А родители? Все мы?» «Забудь, я пошутила», — отмахнулась от самой себя Ирочка и засмеялась беззаботно, как прежде. На меня нашел приступ бесшабашной храбрости. Я выпалил: «Так давай, поженимся, Ирочка! Через год тебя отпустят отсюда, и мы уедем в Сибирь, на Камчатку, куда угодно!» Мне показалось, что именно этого она ждала от меня. Ждала не меня самого, а символ рыцаря, который готов без оглядки пожертвовать своей устоявшейся жизнью ради нее. «Ты вправду хочешь этого, Даня?» «Конечно, Ирочка!» «И готов сделать все, что мне захочется сейчас? Сию минуту?» И засмеялась бесшабашно: «Давай, искупаемся вместе!» Мы разделись догола, положили ее платье и трусики (лифчик Ирочка носила только в больнице) поверх моих брюк, рубашки и трусов и бросились в реку с чухонским названием Пярдомля. Ночная вода смыла тяжесть алкоголя и вернула нам обоим природные ощущения, которым подвластны молодые люди в нашем тогдашнем возрасте. Мы резвились, как дети: подныривали друг под друга, обнимались, становясь подобными восьмирукому спруту. Ее груди трогали мою грудь, а мой возбужденный мускул тянулся к ней. Мы выплыли из глубины, и, торопя и подталкивая друг друга, выбежали на берег. Ирочка легла на подстилку из нашей одежды и притянула меня к себе. Она шептала сумасшедшие слова любви, в которые люди верят без оглядки в такие минуты. Я верил ей без оглядки. Когда все кончилось, Ирочка вытерлась моей рубашкой, а потом натянула трусики и платье. Я тоже, как мог, смахнул воду с тела, надел трусы и брюки, и напялил мокрую рубашку.
Под утро у меня начался озноб. Я не вышел к завтраку. Санитарка, пришедшая убрать комнату, увидела, как мне плохо, и позвала Ирочку. Она простукала и прослушала меня, а потом отвела на рентген. Ночная простуда перешла в пневмонию. Ирочка пригласила на консультацию заведующую терапевтическим отделением. Мне назначили уколы пенициллина со стрептомицином. В те годы этой комбинацией антибиотиков, как правило, успешно лечили многие воспалительные процессы, в том числе и воспаление легких. Но не в моем случае. Температура держалась постоянно между 38, 5 и 40 градусами с хвостиком, хотя мне четыре раза в сутки кололи антибиотики и несколько раз ставили банки. Я надсадно кашлял, ничего не хотел есть. Ирочка приносила мне морс из брусники и кормила манной кашей. Однажды она упросила больничного повара сварить мне бульон из курицы, чудом добытой на местном рынке. Даже мне, далекому от медицины, было ясно, что надо коренным образом что-то изменить в моей схеме терапии. Но что? Снова был консилиум заведующей терапией, ординатора (Ирочки) и рентгенолога. Обсуждали прямо у моей койки течение болезни и возможные методы лечения. И вот тут-то выплыло магическое слово эритромицин. Кажется, его произнес больничный рентгенолог, который, по рассказам Ирочки, выписывал ведущие медицинские журналы и слыл эрудитом. «Вот если бы достать эритромицин! — мечтательно произнес рентгенолог. — Мы бы за неделю вылечили нашего ленинградского гостя!» «Но кто же нам его достанет и срочно привезет сюда?» — усомнилась Раиса Ивановна, заведующая терапией. «Подождите, подождите! — воскликнула Ирочка. — Вы мне позволите, Раиса Ивановна, позвонить из больницы в Ленинград?» «Что за вопрос? — ответила Раиса Ивановна. — Случай тяжелый (все это при мне говорилось). — На это отведен бюджет. Поспешите заказать разговор!»
На следующий день в мою палату вошел (кто бы вы подумали?) — Василий Павлович Рубинштейн, мой тоскующий ангел, по Ирочкиному выражению. На этот раз он был одет в спортивную олимпийскую куртку и спортивные штаны, в которые была заправлена ультрамодная импортная желтая футболка. Вася Рубинштейн потрогал мою голову, не то проверяя температуру, не то поглаживая, как больного ребенка, и печально улыбаясь сказал: «Вот, старик, природный американский эритромицин. Принес показать тебе одну пачку. А вообще-то я достал на весь курс. Как говорится, лечись не хочу!» Он так же осторожно, как перед этим, притрагивался ко мне, протянул пачку с запечатанными под целлофаном красными таблетками. На пачке было написано ERYTHROMYCIN и название фармацевтической компании. «Остальные пачки эритромицина я отдал Ирочке». «Спасибо тебе, Вася», — только и мог ответить я. Мои легкие были воспалены с обеих сторон грудной клетки. Я глотал таблетки, а температура воробьиными шажками соскакивала с высоких цифр, но продолжала опускаться и подниматься между 38.0 и 39.0. Понемногу вернулась охота к еде. Однажды я попросил нянечку принести мне яйцо всмятку. Вместо полузабытья, в котором я находился больше недели (до эритромицина), я начал читать, благо Ирочка привезла с собой целый набор переводной фантастики. Всем жанрам литературы Ирочка предпочитала фантастику, удивляя меня обсуждением головоломных проектов, которые я не мог критически оценить, совершенно не зная биологию и медицину. «А где же твоя интуиция, Даник? Ты ведь у нас поэт!» Потом забывала о фантастике и начинала читать стихи, время от времени, как всегда смеясь, напоминая, что любит меня (любит!) не за стихи, а за самого меня: «Ты мне симпатичен, Даня, как личность — духовная и физическая, независимо от своих пристрастий». И все же, из-за Ирочки я нырнул в Айзека Азимова и получил приличное образование в этой области литературы. Правда, никогда не написал ни строчки, относящейся к жанру научной фантастики. Словом, я принимал эритромицин, понемногу поправлялся, ел, читал и мечтал поскорее вернуться в Ленинград к моим стихам и переводам. Что касается влюбленности в Ирочку Князеву или даже любви к ней, то произошла некая стабилизация. Так биологи для исследования животных или растительных тканей (нормальных или пораженных болезнью), погружают кусочки исследуемых тканей в раствор формалина, чтобы зафиксировать процесс, не дать образоваться артефактам. То есть не позволить развиваться изменениям, развившимся после момента исследования. Для меня влюбленность в Ирочку как бы застыла со времени нашего с ней ночного купания, приведшего к моей пневмонии.
Влюбленность в Ирочку достигла катарсиса во время нашего ночного купанья. Это, как ракета- носитель: взлетела на межпланетную высоту, выбросила вторую ступень — собственно космический корабль, и сгорела дотла. Сгорела моя влюбленность, оставив место для ровного счастья любоваться Ирочкой, общаться с ней, вступать в духовный или сексуальный контакт. Собственно, начало этому процессу перехода влюбленности в любовь было положено еще в ее студенческие годы, когда образовался треугольник: Ирочка — Глеб — Даня. Этим и объясняется мое отношение к еретическим мыслям, начавшим появляться взамен полного равнодушия ко всему, кроме моей собственной болезни. Вполне естественным было появление в моей палате и мелькание в течение дня Васи Рубинштейна. Он, как правило, приносил с колхозного рынка лесные ягоды (землянику, малину, чернику, а иногда раннюю морошку или бруснику), или, бог весть откуда, дефицит (сыр, колбаса), и кормил меня, как своего ребенка или младшего брата. Иногда заглядывала Ирочка и не без иронии (Ироч — ирон) произносила: «Правда, Васенька очень милый?» или «Правда, Даник очень трогательный?» После шести вечера, ну, иногда после семи ко мне никто не заглядывал, кроме санитарки, разносившей по палатам чай с двумя квадратиками пиленого сахара, кусочком сливочного масла и двумя ломтиками белого хлеба на большой плоской тарелке. Там же помещалась кружка с чаем. Весь вечер я читал или что-то записывал в моем блокноте, с которым я не расставался ни на минуту. Видимо, я начинал поправляться. Потому что на смену полному равнодушию к тому, как проводят вечера Ирочка и Вася Рубинштейн, я начал придумывать вариации и задавать себе вопросы. Не то, чтобы с оттенком ревности, а просто из интереса, естественного по отношению к близким людям. Температура спадала, интерес повышался. Наконец, после того, как градусник показывал 36.6 — 36.8 подряд три или четыре дня, мой интерес настолько возрос, что я спросил невзначай: «А что, Вася, не секрет ли, во-первых, где ты остановился? А во-вторых, надолго ли приехал?» «Вовсе не секрет, Даня. Какие у меня от тебя секреты! Остановился в городской гостинице. А уеду, как только тебя выпишут из больницы. Поправишься окончательно, и вместе вернемся в Питер!» «Здорово ты распорядился, Васенька!» «Таково желание Ирочки, старик. И сюда я приехал по ее вызову. И эритромицин достал и привез по ее просьбе». «Я думал, из-за меня». «Нет, старик, из-за нее! Не обольщайся. Ну, конечно же, я рад, что ты