приглашением, Нюма повесил трубку.
Самвел стоял на том же месте, упираясь спиной в простенок и сунув руки в карманы брюк.
— Вот твои очки, — Нюма положил очечник на стол, — хотел тебе в комнату занести, но подумал: не дай бог, что-нибудь пропадет…
— Правильно подумал, — возникшая дрязга несла Самвела, подобно щенке в потоке воды.
Он шагнул к столу, пихнул очечник в карман штанов и пробормотал что-то на своем языке. Тощий, небритый, со всклокоченными волосами. Из растянутого ворота старого свитера тянулась шея, покрытая мелкими пупырышками дряблой кожи, как у ощипанного петушка… Таким Самвел предстал перед семейством Бершадских в январе восемьдесят девятого года. Правда, на нем была шляпа. На улице мороз, градусов под двадцать, а он в шляпе и ратиновом пальто, из-под которого виднелся тот же свитер с растянутым воротом. Его привела Фирка.
— Где твоя шляпа? — Нюма сел за стол и уперся подбородком на сцепленные замком пальцы. — Шляпа, в которой ты появился в этом доме. Где?
— Не знаю, — Самвел развел руками. — Наверное, моль съела.
— Жаль. Хорошая была шляпа. Из настоящего велюра.
— Ара, при чем тут шляпа?
— Ты в ней выглядел, как лорд! Может, валяется на антресолях?
— Отстань! — буркнул Самвел. — Тоже, вспомнил…
— Звонила моя старая знакомая. Пригласила на рождественский обед, — пояснил Нюма. — Вместе с тобой.
— А я при чем? — замешался Самвел.
— У нее живут беженцы с Кавказа… Хочет вас познакомить.
— Армяне?
— Кажется. Женщину зовут Лаура.
— Лаура? Наверно, армянка. Наши любят такие имена. Мою сестру звали Офеля. А ее мужа — Генрих…
— Вот-вот. Поэтому и хотел, чтобы ты выглядел, как лорд. В шляпе.
— Ты когда-нибудь видел лорда?
— Видел. В бане, на Пушкарской. Года четыре назад, еще при Советской власти. Мы спины терли друг другу. Его фамилия было Лордкипанидзе. Спина, как у обезьяны, вся волосатая. Правда, и ты у нас не лысый…
Желтый лист сидел на кончике осиротевшей ветки. Неделю Евгения Фоминична наблюдала за ним сквозь окно гостиной. И удивлялась: вторая половина декабря, снег завалил крышу соседнего дома, зашпаклевал улицу, а лист, точно околдованная бабочка, не слетал с ветки. Последний, из великолепной шевелюры старого тополя. Порой ветер сотрясал оконную раму, а лист все не оставлял своего дежурства.
— Такой же упрямый, как мой Сеид, — сказала Лаура в ответ на удивление хозяйки. — Я ему говорю: Сеид, дорогой, ты живешь в России. Почему со мной говоришь на улице по-азербайджански? Ведь в Ереване ты всегда со всеми говорил по-русски…
— Ну и что? — Евгения Фоминична отошла от окна.
— Как, что?! — Лаура всплеснула руками. — Посмотрите вокруг. Люди ходят голодные, злые. В магазинах пусто, в карманах пусто. Одна спичка — и начнется такой же пожар, как в Баку и в Ереване. Зачем злить людей чужим языком? А он упрямый, как баран. Говорит, если они меня пометили, я и буду таким. Отрастил усы, разговаривает со мной по-азербайджански. А ведь я их язык плохо знаю. Вы бы ему сказали, он вас уважает.
— Боюсь, это впустую, — Евгения Фоминична выбила из пачки сигарету и взяла зажигалку. — После истории на заводе, это впустую.
Дело давнее. На заводе, куда она устроила инженера Сеида Касумова, прошла волна увольнений. Уволили и Сеида, хотя он себя проявил весьма толковым специалистом. Причины увольнения были объективные — тяжелое экономическое положение завода. А были и субъективные. И Сеид это чувствовал: ведь оставили на заводе куда менее квалифицированных специалистов, с «правильными» фамилиями. Сеид ходил в дирекцию, скандалил. И Евгения Фоминична хлопотала. Ей так и сказали: мол, свои маются без работы, а тут…
Сеид хотел уехать из Ленинграда. Но куда? В Баку? Его жену-армянку из аэропорта не выпустят. В Ереван? Его, азербайджанца, самого из аэропорта не выпустят. В Прибалтику? Там никаких знакомых, да и свой национализм, как и в Азии… Сеид замкнулся, целыми днями искал работу. Обращался в Землячество, о чем потом жалел. Говорил, что эти «шакалы» погрязли в коррупции и вымогательстве у своих бесправных земляков, приехавших в Россию от нищеты и безработицы на родине. И попавших во власть уже ленинградских обдирал — милиции и чиновников, с которыми у Землячества наверняка был общий карман. А что им взять от Сеида? К тому же для них он был не совсем свой, он был «ераз» — ереванский азербайджанец. Из тех бедолаг, что бежали на родину от гонений в Ереване… Евгения Фоминична о многом и понятия не имела. К примеру, что Сеид встретился с Илюшей-чайханщиком. И тот пристроил его менялой валюты к браткам, «крышевавшим» Сытный рынок.
О чем ему не хотелось говорить хозяйке… Только Евгения Фоминична приметила: воспрял Сеид. Вновь стал оплачивать проживание, приносить в дом продукты. Да и Лаура пристроилась. Где-то, на квартире, давала детям уроки музыки…
Честно говоря, присутствие посторонних людей в квартире стало тяготить Евгению Фоминичну. Четвертый год живут под ее крышей. Стеснять они ее не стесняли, квартира трехкомнатная. И все же люди чужие… И дочь Анна перестала навещать мать, ссылаясь, что и без нее есть кому за матерью приглядывать. Что же касалось внука Володьки, тот вообще заявил, что не выносит «чурок», они, дескать, в армии у него поперек горла стояли. После срочной службы Володька объявил себя поэтом, якшался с такими же патлатыми оболтусами, повесил на грудь крест. Хотя не верил ни в Бога, ни в черта. Попрекал бабку, что она не увезла его и маму в Париж к родственникам.
И все боялся — не прикарманят ли «чурки» квартиру, если вдруг преставится бабка? Подмажут кого надо, и прикарманят. А то и помогут преставиться, бабка, поди, к семидесяти подгребает. Постепенно Володька внушил свои опасения матери. Та принялась названивать Евгении Фоминичне. С каждым разом их разговор становился все более непростым. А последний раз Евгения Фоминична даже бросила трубку. С чего этой дуре-дочери беспокоиться?! Квартира приватизирована, а Анька и Володька прямые наследники. Чем вызвана такая настырность, полное безразличие к одиночеству матери?! Только эгоизмом! Каким-то зоологическим эгоизмом?! Слепой жадностью, сметающей даже собственную выгоду — кому, как не им, выгодна опека над старой матерью в такие трудные времена…
Тем не менее настойчивость дочери заронила определенное сомнение в сознание Евгении Фоминичны. Хотелось с кем-то поделиться. Близких подруг у нее не было. Кто умер, кто уехал. Да и были ли они, близкие подруги? Пожалуй, кроме покойной Розы, так никого и не было. Да и то в далекие времена, до появления в их жизни Наума… Вот с кем поговорить бы, с Наумом. Тем более и у него судьба сложилась таким же образом, с баламутной дочкой Фирой и квартирантом-горемыкой…
Схожесть судеб ее и Наума Бершадского встряхнула Евгению Фоминичну. «Раз он Наум, значит, есть у него и ум, — взбодрилась она. — К тому же он старше меня на целых десять лет».
Решение частично переложить свой тяжкий груз на плечи Бершадского обрадовало Евгению Фоминичну. Ее мысли потянулись в другую даль, таинственную и трепетную. А почему бы им вообще не связать свои жизни! Вопреки здравому смыслу, всем условностям и даже вопреки закону природы. Подчиняясь единственному инстинкту — бегству от тоски одиночества. Когда не испытываешь сладость той тоски, какую испытывают монахи в своих кельях, они одиночества не замечают — с Богом общаются. Или с Мыслью. А она обыкновенная женщина, не верящая в Бога и не отягощенная размышлениями о сути жизни. О том, как отнесется к ее затее сам Наум Бершадский, ей и в голову не приходило, сказывался волевой характер бывшего главного специалиста «Союзспецавтоприбора»…
И сегодня, накануне Рождественских предновогодних дней, она остро ощутила стремительность, с которой укорачивается жизнь… Возможно, к этому подвигнул вид желтого листочка за окном, цепко