Глаза сестры Евлогии суживаются, лоб собирается в складки. Сначала новости, так сказать, внутренние…
— Преосвященный владыка Ефрем, епископ к нам сюда пожаловал. В карете о четырех лошадях, белой масти. В гостинице стоит монастырской с секретарем своим, Алексием. Эдак с часик назад велели принести туда в креслице схи-игумена Савватия, что с тобою нынче прибыл, да и тебя поджидают, батюшка…
— Скажи, сестра Евлогия, поспевал ли отец Афанасий без меня к пароходам? Не отучить бы нам капитанов самолетских от литургий на пристани!
— Ох, провидец, твоя правда! Намедни «Князь Василий Шуйский» не стал молебна дожидаться, прогудел и отвалил. Наш яшемский, Дементьев, на нем капитаном. Греховодник! Покарал его всевышний: кто-то с берега либо с лодки выстрелил в пароход и капитана поранил пулей. Сейчас дома лежит, поправляется. Небось образумится теперь.
— Богомольцев нынче много? О чем толкует народ?
— О светопреставлении близком за грехи людские. Шутка сказать: брат на брата восстал! И еще, батюшка, и говорить-то грех, а только дивный слух про нашу обитель пошел: будто наша-то Антонина- послушница…
— Ну-ну, чего жмешься? Договаривай, что начала!
— Вроде бы в чудотворицы господни попала, благодати сподобилась. Виновата, отец мой, ежели не то сказала.
— Какая же твоя вина, сестрица, если доброе чужое слово повторила с верой? Ведь не от злокозния выдумала, а от людей богоугодную новость услыхала, не так ли? Про какие же ее благие деяния народ уже прослышать успел?
Отец Николай и вида не подал, что источником удивительных слухов является он сам.
— Слыхано в народе, будто исцелила одного воина Христова, чудом прирастив напрочь оторванную ногу. Слепым даровала зрение. Молитвою своей спасла множество людей, ввергнутых вместе с нею в узилище и обреченных на утопление.
— Так вот знай, сестрица, все это истинная правда!
— Так, так, так! Спаси, господи! А ведаешь ли, батюшка, что вчера какой-то военный про нее здесь всех спрашивал. На пароход торопился, сказал, еще раз приедет. На кладбище побывал, со сторожем толковал, пьяницей нашим непотребным. У могилы побывал…
— Тс-с-с! Ей самой, послушнице Тоне, про это ни слова! И сторожу вели держать язык… Надо его отослать в богадельню скорее, только обитель порочит… Стой! У Овчинниковых… нет ли каких перемен?
— Скоро, батюшка, еще одних похорон не миновать: матушка ихняя вот-вот богу душу отдаст, недели не протянет, сказывают.
— Все в руце божией… Иван-то Овчинников коней племенных для монастыря пригнал?
— Нет, батюшка. Ехать теперь за ними некому, без Сашки-то. Ведь догляд какой в дороге нужен!
— А задаток Иван взял большой… Ну ступай с богом!
По случаю престольного праздника и назарьевской ярмарки двери всех яшемских церквей не запирались от заутрени до всенощной, а в монастырском соборе служил сам владыко Ефрем, епископ одной из северных епархий.
Мать-игуменья, маленькая, плотная, седая старушка, вовсе сбилась с ног в хозяйственных хлопотах. Монастырь продавал пуды меда с пасек, племенной скот, птицу, масло, рыбу своих коптилен, рукоделия монахинь — вязальщиц, кружевниц, вышивальщиц.
Закупать, продавать ехали даже москвичи. Из первопрестольной везли карусели и балаганы веселить народ. Яшемская детвора замирала перед ларьками хохломских, холуйских, сергиевпосадских кустарей- игрушечников. Китайцы-разносчики предлагали шарики на резинках и бумажные фонарики. Под монастырской стеной выстраивались возы с гончарным товаром, еще теплым после обжига.
И монастырь денно и нощно заботился о духовной пище для всей многоликой толпы костромичей, владимирцев, нижегородцев, ярославцев. Были торжественные богослужения в Троицком соборе, молебны с водосвятием, поездки причта в соседние села, литургии с монашеским хором на торгу и пристанях. А теперь еще и богоугодный слух о новоявленной святой…
Как раз о нем и велась неторопливая беседа в гостиничных номерах, превращенных в архиерейские покои. Владыка задумчиво слушал протоиерея Николая и схи-игумена Савватия, еще совсем слабого после увечья и тягот. Старца принесли в архиерейские покои в легком кресле, покидать его Савватий уже не мог. За чайком с сотовым медом и монастырскими наливками отец Николай почтительно напомнил преосвященному о просьбе юной послушницы Антонины постричь ее в монахини, пользуясь столь счастливым обстоятельством, как приезд владыки. Мать-игуменья, у кого Антонина была послушницей более двух лет, поддерживала просьбу. Преосвященный слушал задумчиво и в такт плавной речи отца Николая покачивал головой.
— А что думаешь об этом ты, отец Савватий? Не одолеют ли ее потом греховные сомнения? Да еще в пустыне вдали от матери-наставницы?
Старец долго жевал губами, потом заговорил убежденно:
— Не обессудь, владыко, коли прямо скажу: по слабому моему разумению Антонина-юница не токмо не поколеблется в вере и смирении, но, напротив, будучи в чине ангельском, обретет великую исцеляющую силу и звездой засияет на весь православный мир. Даже тот прославится, кто врата ей ко служению отверзнет, в сан посвятит.
Секретарь и послушник владыки искосу глянул на своего главу — не разгневался бы такому пророчеству! Нет, лицо епископа непроницаемо спокойно. Старик продолжал:
— Зрит господь! Сколько живу на свете — не встречал столь богоугодной души. Все помыслы ее только о благе ближних. Недоест, недоспит, лишь бы кому страдания облегчить. На барже многие страждущие к ней взор обращали. Какова же станет сила ее после твоего рукоположения?
— Избавилась от мученической кончины промыслом божьим, — задумчиво произнес владыка. — Два христианина, ты и она, спасение всем вымолили у бога. Это ли не чудо?
— Меня от похвалы уволь, — смутился старец, — я слабый, сахарок сберегал и просфор имел все же не едину, тем самым в бедствии себя несколько подкреплял. Она же маковой росинки, кроме воды речной, в рот не взяла, крошки от меня не приняла. Один кусочек хлебца с воли за две недели вкусила…
— Призовите ее сюда, — велел владыко, — Алексей, за дверью останешься, пока кликну.
Когда со стола исчез самовар, яства и наливки, старухи привели Антонину, бледную, запыхавшуюся: от дальних келий они с прислужницей бежали через двор. На лбу испарина слабости, но сразу пала на колени:
— Благослови, владыко!
Епископ сам опустился рядом с нею. Старец Савватий плакал и крестился на образ Спаса. Окончив усердную молитву, владыка оперся не на сильные рамена протоиерея, а на слабенькое плечико Антонины. Усадил у ног на скамеечке, спросил тихо и ласково:
— И ты, дорогое чадо, на утре жизни готова от мира отречься?
— Иного желания не имею, владыко. Поколебалась я на барже; отец Савватий сам меня замуж благословил, но… жениха моего господь к себе призвал. Нет его в живых больше.
— Знаю, дитя мое. Тогда ты могла, не оскорбляя церкви, от послуха освободиться, чтобы стать наградой любящему тебя герою, готовому спасти людей. Но герою спасти никого не удалось, ты же молитвою этого достигла. А ныне ты хочешь принести обет, от коего человеческая власть освободить уже не в силах… Не с отчаяния ли готова порвать с прелестями мира? Это противно богу, ибо кто с отчаяния идет в монахи, того и под клобуком будут мучить земные помыслы. Иноком стать можно лишь во имя любви к ближним, ради кротости и смирения. Уясняешь ли себе это?
— Да, владыко. Буду учиться кроткой любви к ближнему и ко врагам нашим.
— Не бежишь ли долга родительского? Не оставляешь ли в немощи отца своего или престарелую мать?
— Нет, владыко. Мать погребена в обители, отца лишилась в детстве. Отец Николай долго его