что нет короля.

Лотта:

— Да, Барти, они очень горюют. Но теперь у них будет королева. Принцесса Елизавета. В будущем месяце по телевизору покажут коронацию. Никто не будет в черном, обещаю тебе. Разве не так должно быть? Король умер. Да здравствует королева.

— Но они год ждали. Больше года. Это было в феврале. А будущий месяц — июнь.

Мать не ответила. Она знала, что в глазах Бартона наш отец — король, король Голливуда, король комедии, и стыдно не горевать о нем хотя бы столько же, сколько англичане о Георге VI. Но она только показала на ветровое стекло:

— Вон он. Ричард, тормози. А то проедем.

Слева, между шоссе и общественным пляжем, тянулся ряд прибрежных домиков. На нейтральной скорости я миновал поворот на Суитуотер, пытаясь отличить одну покосившуюся хибарку от другой. Ни одну, похоже, не красили с довоенных времен — бледные пастельные домики, бок о бок, как шарики подтаявшего мороженого на тарелке.

— Вон он, — сказала Лотта. — Видишь? Это его машина.

Она говорила о синем «плимуте» и зеленоватом доме, скорее, хижине. Я остановился позади «плимута» и выключил зажигание. Где-то рядом лаяла собака. На крыше соседнего дома хлопал лист рубероида. И, конечно, доносился снизу, с невидимого берега, глухой шум волн. Я открыл свою дверь, и тут же из домика вышел Рене и направился к нам.

— Лотти, я ждал вас. Вы задержались, как солнце сегодня. Добро пожаловать! Здравствуйте, мальчики! Comment allez-vous?[1] Все хорошо?

Как всегда, со своими тонкими французскими усиками, жидкими французскими волосами, смазанными бриллиантином — на нас пахнуло им, когда Рене наклонился к пассажирской двери и по- французски, в обе щеки, поцеловал мать.

— Мы долго собирались, — начала объяснять Лотта, но Рене уже перешел к задней двери и там с французским bonhomie[2] мял Барти шею.

— А как поживает этот? Мой морячок? Мой морской пехотинец?

Ресницы Барти опустились, прикрыв поразительно голубые глаза. Он улыбнулся:

— Мы привезли Сэмми.

— Вижу. Bonjour, monsieur![3] — сказал Рене псу и потрепал его по голове, отчего тот тоже инстинктивно закрыл глаза. — Какой свирепый зверь. Вот почему я привязал Ахилла. Слышите его? Бартон, что он говорит?

— Дайте мне этого спаниеля на обед? — подсказал я, сопроводив реплику смешком.

Рене, закинув голову, захохотал так, что рубашка с короткими рукавами — желтые круги, голубые круги — расстегнулась на животе.

— Ха! Ха! Ха! Нет! Ха! Ха! Лотти, ты слышала? Лотти? Pour le dejeuner! [4]

— Он не тебя спрашивал, — сказал Барти. Между бровей у него вспух красный валик. — Почему ты отвечаешь?

Лотта спустила ноги на гравийную дорожку.

— Не представляешь, какое движение. Я сама представить себе не могла. Мы с Норманом приехали сюда в тридцать пятом году. Чуть ли не с фургонами на конной тяге. Тут почти не было автомобилей. Честное слово, моргнуть не успеешь, как население удваивается. Мы были пионерами.

Я вылез из машины и повернулся туда, откуда шел ко мне, протягивая розовую руку, любовник матери — доказательств этого у меня было мало: дипломатичные поцелуи да однажды объятье, которое я увидел через окно, когда занавески в нашей гостиной распахнул ветер. При его прикосновении я тоже опустил глаза, так что в поле зрения остались только отутюженная ткань того, что начали называть тогда бермудскими шортами, его кривые загорелые голени и на удивление белые и маленькие ступни, перехваченные крест-накрест кожаными ремешками сандалий.

— Ричард, — сказал он, — я смущаюсь, потому что решил показать тебе мои последние полотна — глупо их прятать, не так ли? Они не в твоем стиле. Они скорее — как это у вас называется, cherie[5]? Скорее, l'expressionisme[6].

Мать наклонилась к двери «бьюика», чтобы достать свою пляжную сумку из соломы тех же бледных тонов, что дома над пляжем.

— Дорогой, почему ты оправдываешься? Для этого нет никаких оснований. Твои картины в самом деле экспрессивны. Я не говорила тебе? Бетти подбирает новое масло для своей галереи. Из всех моих знакомых у нее самый тонкий вкус.

— Что значит «пионерами»? Вы с папой приехали на экспрессе «Суперчиф». С застекленной верандой, елки-палки! Ты хоть знаешь, что приходилось терпеть настоящим пионерам, тем, что с фургонами?

— Ну, я не утверждала, что мы были каннибалами.

— Почему ты всегда хочешь… не знаю, стать в начало очереди?

— Ричард, — это вмешался Рене, — не надо разговаривать с мамой неуважительно. Я тебя умоляю.

— Неуважительно? Я просто говорю правду. Вы читали «Гроздья гнева»? Это замечательная книга. Роман Джона Стейнбека. Оки — люди из Оклахомы — вы слышали, что это такое?

— Провинция в вашей стране. Конечно, знаю.

— Провинция! Ха! Ха! Ха! Ты слышишь, Барти? Ему ни за что не стать гражданином, даже если захочет. Ни один француз не знает, кто подписал Декларацию независимости.

— Ричард, ты всегда хочешь быть самым умным. А знаешь, что мы никогда не получили бы независимости, если бы не помощь Франции? Лафайет, мы здесь![7]

Лотта улыбнулась французу через остывающий капот машины. И тут же ее улыбка исчезла.

— Бартон, не надо. Только не сейчас. Прошу тебя!

Бартон надел темные очки в стальной оправе и вставил в рот незажженную кукурузную трубку.

— Я вернусь[8], — произнес он нараспев не своим, басовитым голосом.

— Ха-ха! Этот мальчик — он делает нам маскарад?

— Какое-то несчастье. Ох, Рене, просто не знаю, что делать. Он уже год с этой трубкой. У него и фуражка есть. Бартон! Прошу тебя! Изображает этого ужасного Макартура.

Словно по сигналу режиссера, брат вынул фуражку и надел на свои светлые кудри — эти кудри и голубые глаза наводили на романтические мысли о том, что он не из нашей черноглазой, смуглой семьи и вообще не еврейской породы. Встав на дорожку, Барти выпятил подбородок, втянул свои пухлые румяные щечки так, что они ввалились, как у семидесятилетнего старика, — и преобразился в великого человека, возлюбленного республиканцев, едущего в открытой машине по Пятой авеню.

— Старые солдаты не умирают[9], — возвестил он, не выпуская из зубов трубку. Потом раскинул руки, словно ловя дождь конфетти и серпантина, а восторженные крики толпы имитировал цимбальный шум прибоя. Но в это время поводок выскользнул из его детского кулачка; Сэм стрелой промчался вдоль «бьюика» и с лаем исчез за бугром, отделявшим зеленый дом Рене от соседнего тускло-фиолетового бунгало. Раздался вой: зверь на веревке!

— Сэмми! — крикнул Бартон.

Лотта:

— Держите его! Рене!

— Поймаю! — крикнул я, но по двухголосому рычанию и лаю понял, что уже поздно.

Хижина Рене, действительно, стояла на ходулях — на четырех железных трубах, вбитых в песок. К одной из них и был привязан Ахилл, большая немецкая овчарка черно-коричневой масти. Сипя от душащего ошейника, он рвался к нашему маленькому спаниелю. При каждом броске веревка отдергивала пса, вскидывая его на дыбы, так что из пасти летела слюна. А ощетинившийся Сэмми снова и снова подбегал к нему, дразнил, бесил. Шум в этом подполе стоял оглушительный.

— Фашистская собака! Фашист! — выкрикивал Барти. Горстями песка он кидался в Ахилла, а ветер

Вы читаете Сан-Ремо-Драйв
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату