«
Настала ночь, навалилась усталость, но одно то, что он оказался теперь на своей земле, в своих лесах, успокаивает этого человека-дриаду, которому милее всего на свете густая бархатистость мха и ползучая красота корней. Замок Акоз, вклиненный в семейные владения, был куплен матерью Октава, которая сделала его пригодным для жилья всего лет двадцать назад, но в этих высоких лесах, пересеченных болотистыми равнинами, Октав всегда играл в детстве и мечтал в пору своей меланхолической юности. Потом настало время прекрасных грез — путешествий по Италии, но все равно здешние места — самые любимые. «
Октав слишком начитан в классике, чтобы не представлять себя — а он был в ту пору красавцем, — в образе Гермеса, несущего на руках младенца Диониса. Когда же время и ранняя зрелость Ремо почти стерли разницу в возрасте между братьями, именно здесь, в этих лесах, они самозабвенно читали вдвоем своих любимых поэтов и философов; в их книгах выискали они имена, которыми стали называть друг друга, — юношам казалось, что эти прозвища лучше выражают их подлинное «я», чем имена, данные им при крещении. Таким образом Фернан навсегда превратился в Ремо; он назывался также Аргирос, Славой. Октав именовал себя Козимо, Забой, а чаще всего Эрибер. Выкопав из земли на одной из опушек бронзовые мечи, шлемы и заржавленные фрамы, смешанные с безымянными костями, они вновь благоговейно перезахоронили мертвецов этого варварского кладбища, где, может быть, покоились и их предки. Иногда у холма, где в Средние века была сожжена ведьма, Ремо произносил пылкие речи против фанатизма, не соглашаясь с тем, что невежество, в котором прозябали минувшие века, может служить извинением такого рода преступлениям, ведь во все времена находились здравые, сострадательные люди, которых эти преступления возмущали; Ремо сравнивал жестокость ханжей с жестокостью фанатиков-якобинцев в 1793 году. Октав старался прервать эти речи: г-жа Ирене усмотрела бы в них одно только бесстыдство разнузданной мысли.
Позднее, всего три года и один месяц тому назад, ветреным днем, когда вокруг Октава на землю струились «
Ветер, который нахлестывал путешественника, пока он ехал по дороге, стих под деревьями, почти давящими своей неподвижностью. Но наверху трещат и, как железные, скрежещут ветки; верхушки гнутся под ветром, который прилетел сюда с востока через весь континент и в нескольких лье, на самом краю Европы ерошит песчаные дюны и вспенивает волны. В подобные ночи тот самый Бенжамен Пирме, чьи отвратительные черты только что вспоминал Октав, говорил с какой-то даже боязливой набожностью: «Сейчас на море тонут корабли». И надолго замолкал. Но умирают не только на море. Октав, вероятно, от отца унаследовавший способность сострадать на расстоянии, думает о том, что Луи Труа весь в поту провел на своей кровати еще несколько часов агонии; а где-то в хижинах Шатолино или Жерпина под дешевыми ветхими одеялами маются другие, не такие состоятельные умирающие. Сквозь прогалину в лесной чаще пробивается красноватый отблеск — это доменные печи, которые, быть может, однажды пожрут весь здешний лес. Когда здесь уже не будет, чтобы их защитить, бедного бессильного прохожего, каким чувствует себя Октав, эта почва, устланная миллиардами живых существ, которые мы называем травой и мхом, будет разъедена, покроется фабричными отходами. Зеленые божества, мощно вросшие в перегной, из которого они черпают свою силу, не могут, подобно животным или людям, бороться или бежать; они беззащитны против топора или пилы. Октаву кажется, что в тени вокруг него теснится толпа осужденных.
Этот человек, не обольщающийся блеском и роскошеством времен года, помнит, что осень, когда обнажившиеся деревья больше не дают приюта животным, это сезон гибели, а зима — сезон голода. Октав думает о пушных зверях, на которых налетает ястреб, о мышах, вгрызающихся в жесткие корни. Как знать, не побывали ли уже здесь мародеры, воспользовавшиеся его однодневной отлучкой? Под кучами этой палой, хрусткой от первых заморозков листвы, быть может, в зубцах капкана агонизирует какой-нибудь зверь, а к этому пню привязан силок... Лесник, конечно, ушел в деревню играть в шары. В это время года отдаленный выстрел не насторожит никого... Как поступит Октав, если встретит бродягу, осторожно волокущего под покровом темноты лань с окровавленными губами? Октав вспоминает вдруг, что, вопреки обыкновению, не вооружен. Гложущая тревога, которая им овладела, вызвана не столько физическим страхом, сколько своего рода мистическим ужасом перед насилием — этот голос говорит в нем так громко, что подавляет наследственный инстинкт охотника, которому он теперь редко поддается; в нем ненависть не столько собственника к браконьерству, сколько служителя храма к осквернителю святыни. Октав опускает поводья, предоставляя лошади, которая сама знает дорогу, свободно трусить к теплой конюшне.
На повороте аллеи черный на черном фоне выступает замок, погруженный в темноту, словно обитатели внезапно его покинули. Только желтоватый отблеск огонька из подсобного помещения возле кухни подрагивает на воде, которой наполнены рвы. Слышится лай — в нем звучит радостная нота, как всегда при возвращении хозяина. На грудь спешившемуся Октаву волной накатывает белоснежный сенбернар; вокруг толкутся, подавая голос, и другие собаки. Октав успокаивает их одним словом, опасаясь, как бы их шумливый восторг не обеспокоил мать. Да, госпожа отдыхает; она весь день не выходила из