Несколько месяцев спустя он получил в Мон-Нуаре фотографию нового витража, который показался ему безобразным. Фотографию сопровождало угодливое письмо от кюре. Витраж, конечно, украсил хоры, но по контрасту левое окно с его простым стеклом выглядит еще хуже, чем прежде. Хорошо бы и его украсить парным витражом с изображением Михаила Архангела. Г-н де К. выбросил письмо кюре в мусорную корзину.
В эти перенасыщенные дни ни у кого не было времени заниматься новорожденной, которую часто поили холодным и даже некипяченым молоком, что пошло ей на пользу. Только один раз ею занялись всерьез. В одну из тех минут, когда к Фернанде возвращалось сознание и она начинала понимать, что происходит и что ее ждет, она в присутствии Жанны и Фрейлейн дала мужу такой наказ:
— Если девочка когда-нибудь пожелает уйти в монастырь, не чините ей препятствий.
Г-н де К. не передал мне этих слов, смолчала из деликатности и Жанна. Но Фрейлейн поступила по- другому. Каждый раз, когда я на несколько дней приезжала погостить к той, кто была для меня тетей Жанной, Фрейлейн неустанно напоминала мне этот материнский завет, отчего я не переносила бедную старуху-немку, которая и без того раздражала меня своими шумными ласками и подтруниваниями. В семь или восемь лет я уже считала, что мать, о которой я почти ничего не знала, портретов которой отец мне никогда не показывал (у тети Жанны среди многочисленных фотографий на пианино стояла и фотография Фернанды, но тетка ни разу не привлекла к ней моего внимания), без всякого на то права посягает на мою жизнь и свободу, слишком явно пытаясь подтолкнуть меня в каком-то определенном направлении. Само собой, меня мало привлекал монастырь, но наверняка я взбунтовалась бы точно так же, узнай я, что на смертном одре мать распорядилась насчет моего будущего замужества или указала, куда меня следует отдать на воспитание. С какой стати люди вмешиваются не в свои дела? Я вела себя, как собачонка, которая невольно отдергивает голову, когда к ней подносят ошейник.
По зрелом размышлении мне начинает казаться, что совет матери был вызван не благочестием, которым так восхищалась Фрейлейн. Все наводит меня на мысль, что ни ранняя юность, проведенная в мечтах и сентиментальных порывах в духе времени, ни брак и безмятежная благополучная жизнь, какую ей пытался создать г-н де К., не удовлетворяли Фернанду. В разгар страданий, которые, вероятно, были ужасными, обозрев свое короткое прошлое, она, наверно, сочла его ничего не стоящим; сиюминутные муки зачеркнули жирной чертой все, что в ту или иную пору могло быть источником счастья, и Фернанда пожелала, чтобы ее дочь избегла опыта, который для нее кончился так плохо. В каком-то смысле эти несколько слов содержали затаенный упрек мужу, который считал, что одарил ее всем, чего может пожелать женщина, — Фернанда давала ему понять, что, как ее современница Мелизанда8, не была счастлива.
Это вовсе не означает, что г-жа де К. была лишена религиозных чувств — совсем напротив, и я это показала. Вот и, возможно, что во время своей агонии Фернанда рванулась к Богу, и не только ее собственная жизнь, но и всякое земное существование в смутном свете смерти показались ей тщетными и превратными. Быть может, желая своей дочери того, что в воспоминаниях рисовалось ей тихой монастырской жизнью, Фернанда пыталась приоткрыть для девочки единственную известную ей дверь, которая вела прочь от того, что когда-то называли мирским, к той единственной трансцендентности, название которой было ей знакомо. Иногда я говорю себе, что запоздалым образом и на свой собственный лад я приняла постриг, и желание г-жи де К. исполнилось в той форме, какую она не одобрила бы и не поняла.
Прошло более пятидесяти трех лет, прежде чем я впервые приехала в Сюарле. Было это в 1956 году. Возвращаясь из Голландии и Германии, я проезжала через Бельгию. Я только что побывала в Вестфалии: для работы над уже начатой книгой мне надо было подышать воздухом Мюнстера. В этот мрачный город я попала в день религиозно-патриотического праздника: он был посвящен возобновлению службы в соборе, разрушенном бомбардировками в 1944 году. В старом центре было полно гигантских хоругвей, из репродукторов неслись громогласные речи. Площадь вокруг собора, который в XVI веке был свидетелем безумств Ханса Бокхольда9 и кровавой расправы с анабаптистами, почернела от толпы, ожесточенно бронировавшейся в воспоминания о своих обидах и в гордость тем, что она восстановила свои развалины. У меня самой, у моей подруги-американки и у шофера-голландца, который нас привез, 1944 год тоже оставил жестокие воспоминания, но не те, что у этих вестфальцев. Мы чувствовали себя незваными гостями, нам было не по себе на празднестве, всю важность которого для этого немецкого города мы понимали, но на котором мы оставались вчерашними врагами и сегодняшними чужаками. И мы поспешили уехать из Мюнстера.
В Гааге газеты были полны сообщениями о похищении Бен Белы10 — театральном эффекте североафриканской мелодрамы. Несколько дней спустя после неуклюжей и лживой подготовки пресса и радио шумно оповестили о начале злополучной истории с Суэцом. В одном из крупных городов фламандской Бельгии я стала свидетельницей шовинистического бреда нескольких представителей официальных французских кругов, которые пили за победу непонятно над кем. Английские промышленники, которых я мельком видела на другой день, вторили этой воинственности, но только с британским акцентом. Уже заговорили о черном рынке, и бельгийские хозяйки запасались сахаром. Самые предусмотрительные закупали свинцовые пластинки, чтобы покрыть ими окна, поскольку свинец защищает от радиации. Тем временем, пока Запад был занят другими делами, Советы постарались укрепить свои бастионы. Я приехала в Брюссель как раз тогда, когда сообщили ошеломляющую новость: русские танки окружили Будапешт. Сгущая и без того мрачную картину, жизнерадостный шофер такси, который меня вез, воскликнул: «Русские сбрасывают на них фосфорные бомбы! Там все полыхает! Надо же!» Славного парня тоже охватил не восторг, поскольку он боялся русских, но своеобразное возбуждение, почти веселье, которое у семидесяти пяти процентов людей вызывают большой пожар или крупная железнодорожная катастрофа. Приглашенная к одной благовоспитанной старой даме, теперь уже умершей, я услышала другую погудку. Хозяйка дома, как и положено, терпеть не могла Советский Союз, однако на венгерское восстание смотрела свысока. «Бунт рабочих!», — с презрением воскликнула она, и чувствовалось, что, сохраняя до конца верность добрым старым принципам, куда бы они ее ни завели, она впервые в жизни оправдывала Кремль. Во всей этой кутерьме недавняя драма французского Индокитая, предвестница более страшных драм, была уже прочно забыта; однако по приезде в Париж, когда, перейдя улицу, я заглянула в церковь Святого Роха, чтобы еще раз полюбоваться ею изнутри, я увидела там священника и нескольких женщин в трауре, которые продолжали молиться за погибших в Дьен-Бьен-Фу11.
Прежде чем покинуть Брюссель, я зашла в Музей старого искусства поклониться Брейгелю. Полумрак тусклого осеннего предвечерья уже окутывал «Перепись в Вифлееме» и ее разбросанных но снежному фону покорных сельчан, «Борьбу добрых ангелов с падшими» (последних с их мордами недочеловеков), «Падение Икара», который низвергается с неба, а пахарь, совершенно равнодушный к этой первой авиационной катастрофе, тем временем продолжает сев. Мне казалось, что за этими картинами возникают другие, из других музеев: «Безумная Грета», в праведной и тщетной ярости вопящая посреди сожженной деревни, «Избиение младенцев» — зловещая пара к «Переписи в Вифлееме», «Вавилонская башня» с главой государства, которого почтительно принимают строители, возводящие для него эту громаду заблуждений; «Триумф смерти» с полками скелетов, и, может быть, самая точная из аллегорий — «Слепые, поводыри слепых». Миром как никогда правили грубость, жадность, равнодушие к чужим страданиям, безумие и глупость, умноженные быстрым ростом населения и впервые снабженные оружием тотального уничтожения. Быть может, нынешнему кризису предстояло разрешиться, принеся бедствия лишь ограниченному числу людей, но на смену ему должны были прийти другие, и каждый усугублен последствиями предыдущих — неотвратимое уже началось. Сторожа, строевым шагом обходившие залы, чтобы объявить, что настал час закрывать музей, казалось, возвещают, что настал час закрыть все.
Краткое пребывание в Намюре меня развлекло. Я была здесь впервые и посмотрела все, что обычно показывают туристам. Старательно обошла собор, который сердцем дона Хуана Австрийского12 связан с гноищем Эскуриала, куда отвезли его тело. Посетила шедевр искусства барокко, церковь Сен-Лу, «погребальный будуар», которым восхищался Бодлер, впервые потрясенный там «дуновением безумия», приближение которого он ощущал давно. Поднялась к крепости на холме, куда наверняка в детстве водили