своего угла, где могла бы преклонить голову! А ведь было ей тогда уже сорок восемь лет. От озлобления и ненависти на весь мир у нее помутился разум. В конце декабря 1934 года она подожгла дом 4 по Сборовскому переулку, дом 3 в Лоченковом переулке, дом 12 по 2-й Бухвостовской улице, дом 6 по Котовскому переулку и дом 44 по Большой Черкизовской улице, в феврале 1935 года подожгла дом 34 по той же улице, а в декабре 1935 года дом 24 по Знаменской улице и дом 24 по Часовенной улице. Дома эти были деревянные, двухэтажные. Поджигала она обычно лестницу в подъезде. Жильцы подожженных домов подтвердили, что видели ее на пожаре, она помогала им вытаскивать из огня имущество. Митина же вину отрицала.
Член Московского городского суда Александров указал в приговоре: «Митина из чувства классовой мести за изъятые у нее дома и золото стала поджигать дома в Черкизове, а также с целью кражи имущества во время пожара» и приговорил ее к расстрелу.
Верховный суд пожалел поджигательницу и снизил ей наказание до десяти лет лишения свободы. Суд учел, что дома не сгорели, имущество похищено не было и что Митина, согласно заключению судебно- психиатрической экспертизы, «находится в тяжелом болезненном состоянии».
Да, «реформа» 1917 года ударила «одним концом по барину, другим по мужику». Тем, кто пользовался при старом режиме покровительством своих господ, при новом строе пришлось несладко. Зависть, которую они вызывали у людей своего класса, превратилась в классовую ненависть. На их простые лица легла тень чуждых аристократических профилей их бывших хозяев.
«Бывших» людей не любили. В кинофильме «Чапаев», шедшем на довоенных экранах с огромным успехом, главный герой, глядя на идущих строем белых офицеров, произносил: «интеллигенция». В шедшей тогда пьесе Афиногенова «Страх» звучала мысль о том, что «человек непролетарского происхождения или, по крайней мере, неплебейского происхождения, — как это отмечала в 1932 году газета «Правда», — почти неизбежно оказывается в рядах наших классовых врагов», и в чем-то она была права. Разница мироощущения и мировосприятия интеллигента и пролетария не могла, наверное, не отразиться и на миропонимании того и другого. То, что один воспринимал спокойно, как должное, другого коробило и возмущало. Звучащая в спектакле фраза: «Дворянин, стоящий у станка, — еще не пролетарий» — отвечала духу времени.
В тридцатые годы страницы газет зачернели призывами типа: «Вредителей и шпионов — вон из рядов интеллигенции», «Выкорчевывать корешки нейтрализма», «Нет и не может быть «аполитичных» и «нейтральных» специалистов» и пр.
От «бывших» избавлялись. Их не только высылали, но и увольняли с работы. Нужно было уступать места для новых людей. «Незаменимых у нас нет», — провозглашал Сталин. Появились «выдвиженцы» — пролетарии, закончившие рабфаки и другие учебные заведения.
После проверки в 1928 году Ленинской библиотеки проверяющие пришли в ужас: из 327 сотрудников только двадцать три члена ВКП(б) и десять комсомольцев, зато бывших дворян — шестьдесят два, а потомков почетных граждан — двадцать. Короче говоря, 70 процентов работников библиотеки — «чуждый в классовом отношении элемент». Стало быть, Ленинская библиотека — «убежище для контрреволюционно настроенной интеллигенции, укрывшейся в тихом месте». В результате проверки двадцать два сотрудника, в том числе и директор библиотеки Виноградов, были уволены. Их заменили выходцы из пролетариата.
В 1936 году прошла «чистка» в Академии художественных наук. Было «вычищено» семнадцать человек, в том числе и ее вице-президент Г. Г. Шпет. Ему поставили в вину то, что он издавал формалистов (Ярхо, Недовича, Петровского), а вот «пролетарских» критиков — Когана и Аксельрода — почти не издавал.
Подобного рода «чистки» проводились не только в больших государственных организациях. В начале 1930 года подверглись проверке вокально-музыкальные и хореографические курсы. Проверяющие отмечали, что руководители курсов не занимаются общественно-политическим воспитанием детей, что вместо 75 процентов детей рабочих на курсах занимается не более четверти. В результате курсы закрывались или менялись их преподаватели и ученики.
Доставалось, впрочем, не только простым смертным. На И. С. Тургенева все больше смотрели как на помещика, от «зеркала русской революции» Л. Н. Толстого — отворачивались: пацифизм был не в моде, Ф. М. Досто евского обзывали реакционером и мракобесом, ругали «чеховщину». Находились такие, что даже А. С. Пушкина упрекали за то, что он был сторонником крепостного права, противником свободы печати и искренним доброжелателем Николая I. Так, по крайней мере, в 1925 году о нем отозвался некто Пиксанов, сделавший доклад о «Солнце русской поэзии».
Вообще в интеллигентах возмущало многое. А. Приградова, выступившего в газете «Известия» административного отдела Моссовета в 1924 году со статьей «Отрыжка старого», возмущало, например, то, что медицинские «светила» зазнались. А выразилось это в следующем: один крупный общественный работник, как рассказывал Приградов, позвонил такому «генералу от медицины», а ему ответили, что профессор принимает только тех, кто записан, то есть приходи, записывайся, плати огромные деньги (а это могут только нэпманы) и тогда — пожалуйста, а просто по телефону договориться нельзя. Больше всего автора возмутило то, что «светило» посчитал ниже своего достоинства поговорить с «крупным общественным деягелем» по телефону, что того даже не спросили, кто говорит. «А это уж слишком!» — с возмущением вырвалось у него.
На фоне всеобщего бескультурья и малограмотности знания, которыми обладали интеллигенты, выглядели как частная собственность, которую нельзя ни конфисковать, ни поделить, ни уплотнить. Это раздражало. Хорошо еще, что у интеллигентов были свои недостатки, на которых можно было отыграться. Они, эти недостатки, дали немало пищи любителям изящной словесности тех лет. «Известия» Административного отдела Моссовета с возмущением писали: «Сколько слезливого сюсюканья иных поклонников антикварной Москвы по поводу «умирающей» поэзии «тихих» арбатских переулков и «исчезнувшего уюта» изящных особняков в районе Большой Молчановки и Собачьей площадки…» В 1929 году некий Розенталь в статье «Аромат последних усадеб», опубликованной в «Вечерней Москве», высмеивал тоску интеллигентов по дворянскому быту, по чистоте тургеневских барышень, по сентиментальности человеческих отношений. В 1935 году Эрлих в опубликованной в «Правде» за 24 июля статье «Интеллигенты от викторины» дал карикатуру на «интеллигентов», блиставших знаниями, почерпнутыми из отделов «смеси» популярных изданий, то есть знаниями поверхностными, случайными и не особо нужными.
Разумеется, и среди лиц интеллигентных профессий попадались прохвосты. Были и такие, кто наживался на кражах и сбыте музейных ценностей. Еще в 1924 году через антикварный магазин «Главнауки» в Историческом музее продавались картины известных западных и русских художников по цене 2–3 червонца с готовыми отметками: «вывоз за границу разрешен».
В Москве тогда были и другие роскошные антикварные магазины. Один находился в доме 32 на Арбате, а второй — рядом с консерваторией. В последнем магазине можно было приобретать антиквариат на торгсиновские боны, так что возможности для наживы имелись. Ценности не обязательно было красть. В начале двадцатых годов на Смоленском рынке, например, можно было приобрести елизаветинский фарфор, старинные иконы, цветной бахметьевский хрусталь, шитье из бисера, лукутинские табакерки, мебель времен Павла I, статуэтки Гарднера и Попова и многое-многое другое. Кто-то, говорят, купил на нем даже гравюру Дюрера. На аукционе в «Праге» картины известных художников шли за гроши, по 3–4 рубля за штуку. Картина Васнецова стоила 12 рублей. Рамы — дороже.
На аукционе в Петровском пассаже тоже можно было кое-что приобрести. Сюда после революции из Ленинграда завезли тюки и ящики с имуществом царей и князей, хранившихся в кладовых. Из дворца Юсуповых, в частности, привезли мебель в стиле «ампир» (в свое время за нее было заплачено 10 тысяч рублей золотом), ковры из Хорасана и Тебриза, французские и фламандские гобелены, секретер из розового дерева времен Екатерины II, картины Поленова, Сурикова, Сомова, Айвазовского, хрусталь, фарфор Севра, Сакса, Вены. С молотка все это шло по дешевке. Аукцион должен был сбывать вещи, а не хранить их.
Торги на аукционе начинались не ранее одиннадцати часов. В зале собирались специалисты по скупке и перепродаже старины, заходили случайные люди и просто любопытные. В конце зала находилось возвышение, обтянутое синей материей. Вокруг него — полки, на которых лежали разные вещи. На возвышении сидел аукционист. Одна московская газета зарисовала его облик так: «Он как будто сошел с