лагерные бараки, заключенные сделались злыми и особенно жестокими. Оскорбительное «козел» стало достаточным основанием для убийства. «Козел» — это не дурак и не изменник. Это вонючая мразь, рядом с которой нельзя находиться. Соблюдение закона, повелевающего убить за такое оскорбление, стало проявлением самоистребления, предела человеческого озверения, возникшего в невыносимых условиях жизни. Заключенные стали постоянными обитателями резерваций, колючая проволока превратила для них нормальную, свободную жизнь в потустороннюю. Даже их собственное тело стало для них тюрьмой, которая не давала им возможности вырваться на волю. Они и его возненавидели. Проигрывали целиком или частями в карты, прибивали ржавыми гвоздями за мошонку к нарам, выкалывали на лбу обрекающие на новые репрессии слова: «Раб КПСС». От взрослых в своей жестокости не отставали подростки. Как-то, уже в семидесятые годы, помню, в одном поезде, в вагонзаке, везли несовершеннолетних преступников — русских и чеченцев. Чеченцы, издеваясь над русскими, заставляли их быстро поедать буханки черного хлеба.
Вольно или невольно, но в местах лишения свободы с годами выковывались свои варварские законы чести. К этому времени в стране, за исключением небольшого круга старых партийцев, ревностно охраняющих идеалы, за которые они шли на смерть, не осталось слоев населения, в которых ценою жизни утверждались бы определенные правила и принципы. Офицерства, гвардии, где вопросы чести решались на дуэли, не стало. Да и сами дуэли были признаны пережитком прошлого. Чиновники не знали, что значит уйти в отставку, если под сомнение была поставлена их честь или способность решить какой-нибудь вопрос. Честь женщины или свою собственную стали отстаивать судами, скандалами и доносами.
В преступном мире было по-другому. К концу двадцатых годов преступник не надеялся выйти на свободу через несколько месяцев. В Уголовном кодексе 1926 года появились статьи 58 и 59, предусматривающие ответственность за широкий круг правонарушений. При этом наказание за них предусматривалось до десяти лет лишения свободы. Ответственность за бандитизм наступала по признаку принадлежности к банде даже в том случае, если банда преступлений не успела совершить или член банды в них не участвовал. Впоследствии к бандитизму стали приравнивать преступления, совершенные в местах лишения свободы.
Вдаваться в тему жестокости репрессий тридцатых годов не имеет смысла. Об этом и так много сказано и написано. Вернемся лучше к заключенным.
Поскольку число их, осужденных на длительные сроки, возрастало, а освобождение из мест заключения ничего, кроме новой посадки, не предвещало, в лагерях стала складываться мораль закрытого общества. Расправы лагерного и тюремного начальства с арестантами в случае совершения и сокрытия кем-либо из них преступления привели к тому, что совершивший преступление сам шел «на вахту» и сообщал о совершенном им преступлении. Бесправие арестантов компенсировалось выработкой ими своего кодекса чести. Смертельным оскорблением стало вышеупомянутое слово «козел». Если человек не хотел потерять всякое уважение и превратиться в отщепенца, он должен был убить обидчика, оскорбившего его этим словом. Драк не устраивали. Резали, как барана. Подходили к спящему, будили (считается, что спящий начинает кричать, когда его режут), и обиженный бил его ножом, вернее, каким-нибудь заточенным предметом: напильником, долотом и пр. Конечно, так было не всегда, возникали и драки, но результат был один и тот же — смерть. Обиженный шел на это даже тогда, когда ему оставалось совсем немного до освобождения. Лагерные законы суровы. Нам они представляются проявлением дикости, зверства. Напротив, для тех, кто их придерживается, они дают повод для самоуважения. Лев Николаевич Толстой в романе «Воскресение» отмечал: «Обыкновенно думают, что вор, убийца, шпион, проститутка, признавая свою профессию дурною, должны стыдиться ее. Происходит же совершенно обратное. Люди, судьбою и своими грехами-ошибками поставленные в известное положение, как бы оно ни было неправильно, составляют себе такой взгляд на жизнь вообще, при котором их положение представляется им хорошим и уважительным. Для поддержания же такого взгляда люди инстинктивно держатся того круга людей, в котором признается составленное ими о своем в нем месте понятие». Вот, наверное, откуда при культе силы в преступном обществе все эти «паханы», «воры в законе» и прочие — выросшая из грязи и крови преступная аристократия. Она была создана новой властью взамен той, старой родовой русской аристократии, так мозолившей глаза и раздражавшей простого мужика в прямом и лагерном смысле (на лагерном жаргоне «мужик» — человек впервые попавший за решетку).
О московских тюрьмах написано много и еще много будет написано. Но сейчас мне хочется выйти из этой главы, как из самой тюрьмы. Неестественное положение людей, замкнутое пространство, специфический запах — все это давит на психику. Когда за твоей спиной лязгает железный засов и ты оказываешься на улице, среди людей, то как хорошо глотнуть вольного воздуха и поскорее уйти подальше от толстых тюремных стен.
Глава шестая
Изобретатели и фантазеры
Россия — страна талантов. — Привычки Сталина. — Злые языки. — Изготовление скелетов. — Забытые таланты. — «Интернационал» на флейте водосточных труб. — Люди и звери. — Оживление и омолаживание. — Кровопускание. — Передача мысли на расстояние. — Михаил Четко — изобретатель изобретенного. — «Человекоизобретальня» анархиста Гордина. — Гибель «Максима Горького». — Приметы и предрассудки.
Когда хотят сказать о России что-нибудь хорошее, обычно говорят, что она богата талантами. Таланты у нас действительно были и есть — это факт. После революции их стало особенно много. Может быть, потому, что люди свободу почувствовали, а может быть, потому, что есть было нечего, надо было как-то проявить себя. Не знаю. Точно только можно сказать, что жизнь людей очень изменилась по сравнению с 1913 годом (несколько десятилетий потом наши достижения будут сравниваться именно с этим годом, последним мирным годом в жизни страны перед эпохой войн и потрясений). Теперь, после 1917-го, каждый день приносил столько событий, сколько в дореволюционной российской жизни и год не приносил. Как-то энциклопедист Д’Аламбер сказал, что гений, талант — это тот, кто имеет «наибольшее количество ума в единицу времени». В те тяжелые годы и ум обострился, и время сжалось. Настала эпоха наибольшего количества ума (или безумия) в единицу времени.
Да и как могло быть иначе? Не стало ни Бога, ни царя. Рухнули старые порядки и авторитеты. Новые лидеры заговорили о прекрасном будущем, о том, что скоро весь мир будет жить при коммунизме, когда все будет бесплатно, а золото пойдет на изготовление нужников, о том, что человек изменит русла рек, передвинет горы и пр. и пр.
Стало много праздников. Они были и коммунистические, и церковные. Распоряжением президиума Московского Совета рабочих и крестьянских депутатов от 17 сентября 1918 года праздничными днями признавались: 1 января — Новый год, 9 января — Кровавое воскресенье, 12 марта — низвержение самодержавия, 18 марта — День Парижской коммуны, 1 мая — День Интернационала, 7 ноября — День пролетарской революции, 7 и 8 января — Рождество, 19 января — Крещение, 7 апреля — Благовещение. Кроме того, праздничными считались два дня Пасхи (суббота и понедельник, помимо воскресенья), Вознесение, Духов день, 19 августа — Преображение, 28 августа — Успение Божьей Матери. Таким образом, насчитывалось семнадцать праздничных дней. К тому же в канун Рождества и в пятницу Страстной недели занятия, то есть работа в учреждениях, должны были заканчиваться в 12 часов дня.
Как бы быстро ни летело время, что бы ни творилось в стране, а привычки не исчезали. Быт оставался бытом, таким как он сложился за много лет и у «бывших людей», и у революционеров.
Даже Сталин сохранял свои привычки в быту. С. Е. Прокофьева (она была женой Г. Е. Прокофьева — заместителя наркома внутренних дел, расстрелянного при Ежове) вспоминала: «Летом 1931 или 1932 года мы с мужем (Г. Е. Прокофьевым — одним из руководителей ГПУ) жили на даче, недалеко от Зубалово, где были дачи Сталина, Ворошилова, Микояна. Однажды, когда мы гуляли по лесу, встретили Сталина. Он предложил нам пойти к нему чай пить. «Вас будет поить моя хозяйка», — сказал он с явным удовольствием.