И какая нелегкая занесла меня на этот конкурс? Директор уговорил? Оригинальный метод работы? Самобытное видение проблем?
Выпендриться захотелось — вот и согласилась. А раз согласилась, нужно было играть по правилам.
Выйти и сказать: «Корчак — это наше все! И скоро ученые откроют в мозгу центр демократии. Примешь пилюлю — и готовый демократ!»
Глядишь — и обскакала бы этого В.Г. сего химической любовью.
Так нет же! Не хватило смелости публично соврать.
А может, надо было честно сказать: я была молодая и глупая, когда повесила этот портрет. Я и правда тогда думала: вот они, мои ценности. И собиралась внедрять их в своем классе. Я мечтала, как приду искажу детям: берите! Веемое — ваше.
И в один прекрасный день действительно сказала: давайте придумаем законы и будем по этим законам жить. Детям предложение показалось интересным, и они быстро — за два урока — насочиняли много разных законов, записали их на альбомный листик и сдали мне, чтобы я вклеила листик в рамочку и повесила на самом видном месте.
Я, очень довольная, принесла итог коллективного труда домой и стала трудиться над рамочкой. Пока рамочка сохла, я решила вникнуть в содержание. И чем дальше читала, тем яснее понимала: дети, которых я пять лет учила прекрасному, доброму и вечному (с четырех годочков), — полные кретины. А может быть — даже наверняка — кретины не они, а их учительница. Уж она-то полная кретинка. Демократка. И надо что-то с этим делать. И с учительницей, и с этими законами.
Я решила: надо попробовать еще раз. По-другому. Я сказала: посмотрите на эту фотографию. Это Януш Корчак. Фашисты отправили его в лагерь смерти вместе с детьми, и там они погибли в газовых камерах. Но это случилось, когда началась война. А до войны Корчак писал книжки и придумывал для детей праздники. Он придумал праздник первого снега. В этот день в интернате отменялись уроки, и все — дети и взрослые — бежали на улицу играть в снежки.
Когда выпадет снег, мы тоже устроим такой праздник. Хотите?
Дети хотели. И я думала, что успешно внедряю ценности. Нужно только дождаться снега.
И снег наконец выпал.
Лучше бы он не выпадал. Это желание лишний раз подтверждает кретинизм учительницы: ведь в наших широтах оно невыполнимо. Но я тогда не один раз подумала: «Лучше бы он не выпадал!»
На следующий день после первого снега, этого снежного праздника демократии, когда все мы играли в снежки, и валялись, и промокли насквозь, и, казалось, были вполне счастливы, ко мне пришла Анина мама.
Она пришла перед уроками, хотя существовало правило — не портить мне перед рабочим днем демократическое настроение. Анина мама нарушила правило. Она была кроткой и тихой женщиной. Но в тот день пришла перед уроками. Ее попросила прийти Аня. Она была такая же, как мама. Такая нежная и чувствительная девочка. И еще — армянка. Точнее, ее родители были армянами. Этому обстоятельству я как-то не придавала значения.
У меня была своя классификация. Я делила родителей на три части: активные, сочувствующие и бесполезные, по степени их участия в классной жизни. А тут вдруг оказалось, можно по-другому. По этой не очень важной для меня классификации, Анины родители — армяне. И во время нашего демократического праздника, воплощаемого в жизнь корчаковского наследия, к Ане подбежал Кирюша. Такой красивый мальчик с большими голубыми глазами, такой большой младенец с брутальными чертами будущего самца. Подбежал и шепнул ей на ухо: «Твой отец — черножопый!» А потом засунул ей снежок за шиворот.
Снежок за шиворот — ерунда. Это, может быть, признак чувства. Даже наверняка — признак чувства. И даже «черножопого папу» при некоторых усилиях можно расценить подобным образом. Такое извращенное признание. У детей бывает. Но, чтобы это понять, нужно было начитаться Фрейда и других из его компании. А я тогда еще не начиталась. Я была молодая. Демократическая кретинка. Я читала Корчака. «Как любить детей». И эта «черножопость» — в свете праздника первого снега — совершенно выбила меня из колеи. Анина мама сказала, девочка весь вечер плакала, не хотела идти в школу. В мой демократический класс!
Я озверела. Я влетела в класс с перекошенным лицом и сказала очень тихо и страшно: «Посмотрите все на меня! На меня! Вы тут вчера законы сочиняли — кого за что наказывать. Но я — главнее всех. Я главнее вас и ваших законов. И в этом классе все будет так, как я решу. Если кто-нибудь из вас когда- нибудь обзовет кого-нибудь черножопым, или хачиком, или жидом — какие вы там еще слова знаете? — он вылетит из этого класса в два счета! Я понятно говорю?» Им было понятно. Им было понятно: я великая и могучая. И я страшно разгневана. А законы — это игра. Это не важно.
Мама Кирюши потом пришла ко мне извиняться. Он так испугался, что сам прислал ее в школу. Она сказала, Кирюша еще не понимает. Эти обзывательства — дурное влияние старших братьев. Разрыв-то у них — десять лет. Им, дуракам, уже по двадцать. А Кирюша — маленький. Поздний. И — она смутилась — случайный. Она им скажет, чтобы при маленьком «не выражались». Обязательно скажет. Ведь они в семье меня очень ценят. Меня и мой класс, где детям хорошо. Им так весело, детям, в моем классе, так интересно!
После этого я по всем правилам, по всем жизненным показаниям должна была снять портрет Корчака со стены. Но я его не сняла. Почему? Потому что кончается на «у». На «у».
Когда пишешь дневник, всегда немного хитришь. Вроде выводишь себя на чистую воду, а сам все представляешь, как кто-нибудь другой будет эти страницы полистывать да почитывать. Какой-нибудь педагог-потомок. И из-за этой мысли — о потомке — ты все время должен себя корректировать. Откроет потомок тетрадку, а там — «дети-кретины» и «учитель-кретин». Учитель еще ладно. Это допустимо. А вот чтобы детей так обзывать… Может создать неправильное представление о происходящем.
Так вот, объясняю для потомков: мой папа был учителем русского языка. Меня обучали говорить «скушно», «булошная» и «молошница». А еще «дощ». И что «кофе» — он.
Самым сильным выражением у нас в семье было слово «дура». Когда отец раздражался, он говорил: «Дура, сколько страниц „Мурзилки“ ты сегодня прочла? Ни одной? Что же ты хочешь от жизни?» Этого было достаточно, чтобы я, глотая слезы, приступала к самоусовершенствованию. И еще мама, которая тоже была педагог, учила меня не повышать голос: это вредно для детей и рассеивает их внимание. Они не вникают в смысл угрозы, они просто пугаются. Сильных звуков. Поэтому надо говорить спокойно. Всегда говорить спокойно.
И я старалась не повышать в классе голос. Я никогда не обзывала детей.
Ни кретинами, ни кем. Потому что демократические ценности обязывают уважать чужую личность. А про себя я думала, что они — мои первые, мои неповторимые, мои незабываемые и незаменимые. Когда они сочинили эти идиотские законы, я просто впала в отчаяние. Что в мозгу нет центра демократии. Что нельзя послать туда электрический разряд и установить в классе свободу, равенство и братство. Еще я поняла, что плохо их учила. Раз они придумали такие законы. И такие наказания. А до этого я думала, что учу их хорошо. Что им вообще со мной хорошо. Но оказалось, им часто бывало плохо. Даже тогда, когда я думала, что им хорошо.
И я ничего не знаю об их внутренней жизни. О том, что у них внутри. А это важно. Это, может быть, самое главное — думать про их внутреннюю жизнь. Про то, как там все происходит. Может, центр демократии у них потому и не образовался: я начала не с того конца.
И я тогда дала себе слово: когда у меня будут «новые» дети, я начну по-другому. Я вообще стану другим человеком. Не буду больше такой правильной и нагруженной ценностями. Я буду учиться вглядываться — чтобы угадывать нечто про внутреннюю жизнь. Возможно, им чего-то не хватает для этой жизни. Взрослого внимания. Моего проникающего внимания. Ведь хорошее сочетание — «проникающее внимание»? Что-то вроде проникающего излучения, для которого телесное — не препятствие.
А Корчак пусть висит над столом. Пусть смотрит, как у меня получится. Как я буду играть с детьми в игры, которые придумаю для них сама. Точнее, которым позволю вырасти из нашей совместной жизни, из