Еще вскоре после случившегося он был полон планов, оптимизма. Потом, летом, он попросил меня написать все как есть, ничего не приукрашивая и не утаивая.
Но есть вещи, о которых я говорить не могу потому, что сказав то, что действительно думаю, буду выглядеть ревнивой лгуньей, а «облагородив» свои воспоминания, плюну в душу и Лерику, и себе. Поэтому перейду к главному из того, что мы сумели сделать с Лериком в 2009 году. Мы привели в порядок и начали готовить к показу, оформляя и систематизируя, наследие моего отца. Сейчас, весной 2010 года, я продолжаю то, что мы начали, и надеюсь организовать выставку, быть может не одну, работ отца. В апреле, затем в июне 2009 года Лерик (я была лишь финансистом, обслугой, поваром и уборщицей) организовал в своей мастерской на Наличной две презентации работ отца. Лерик совсем неважно себя чувствовал, как всегда стараясь скрыть нездоровье от окружающих. Летом многие были в разъездах, поэтому чудесные наши гости, на презентациях присутствовавшие, не все интересовались живописью, «еще нераскрученной», — кто-то пришел для того, чтобы еще раз на Лерика посмотреть… И все же был и неподдельный интерес, и удивление, что столь оригинального художника можно было так долго прятать, и искренний восторг перед многообразием сюжетов, колорита, композиций и символов. Хотели уже перед большей аудиторией повторить показ осенью. Многого хотели. И планы были конкретные на полную перемену жизни, простор для творчества… Каждый месяц и день были расписаны едва ли не по часам… Но только мы уже не верили. Лерик не верил потому, что неверно поставленный диагноз и отсутствие правильного лечения ухудшали его состояние день ото дня, я не верила потому, что все это видела, так же как видела и внутреннее сопротивление кузена всему, что могло разорвать порочный круг апатии и того, что казалось ему неизбежным. СКУКА ворвалась в его жизнь и, прочно замотав своей сетью, унесла с собой. Не знаю, спасла ли бы я его, если бы не отсутствовала два летних месяца, перенеся инфаркт. Ведь именно в эти два месяца Лерика окружили неизвестные доселе люди и… он перестал быть тем, которого я знала и любила всю свою жизнь. Все в руках Божьих. Я знаю, что смерти нет. Но, пока жизнь идет, надо подчиняться ее законам и сохранять свет, тепло, творчество. Не «наследие» и не «наследство», а ту часть себя, в которой те, кто ушел…
Р. S. Это ничтожная часть того, что я могла, могу и, возможно, захочу написать о своей семье, но из этих записок нельзя изъять ни одного слова — так же, как нельзя и ничего добавить, потому что от первого до последнего слова все, что написалось, — правда, подчиненная одной идее: ГЕНИЯ, в каком бы физическом возрасте он ни находился, может убить только скука. Скука приходит в разных обличьях — пошлых, бездарных людей; уныния, вызванного физической или психологической слабостью; обыденных, а значит, банальных страха или страсти (а страх — тоже страсть), которые часто вызывают извне, то есть из социума, космоса и т. д. и т. п., явления того же порядка, могущих проявиться в агрессии, несправедливости сил низших, бесплодных, а значит, постоянно самоутверждающихся…
«Изящно, точно, лишено прикрас и женских фантазий.
Пиши, ты не обозначила многих образов. Я растроган».
Кактус
Этот кактус я купил в феврале 99-го. Его и кактусом трудно было назвать — так, кактусеночек… Колюченький, как и положено кактусу, он был такого неяркого, бледно-зеленого цвета, что я не столько увидел, сколько почувствовал, как не хватает ему в февральском, хмуром и снежном Петербурге тепла и особенно — света. Хотя и выставлен был кактусеночек у самого окна огромной стеклянной витрины цветочного магазина, и светили на него и остальные кактусы длинные и тусклые люминисцентные лампы доисторически-советского образца, но он, маленький, храбрый и непреклонный в своем желании выжить, был так одинок, так напуган неизбежно надвигавшимся увяданием и смертью, что казался единственным действительно живым на фоне других, более ярких, жизнеспособных и даже цветущих растений. Денег, как всегда, не было, но я вывернул карманы куртки, пересчитал всю мелочь в карманах брюк, и неизбежное свершилось — я стал полноправным владельцем крошечного заморского чуда, кусочка Мексики или иной, знакомой только по литературе, латиноамериканской страны.
Мой пленник (или я стал его пленником?) ничем не напоминал своих роскошных, живущих на воле родственников, коих я живо представлял по «Путешествию в Икслан» Карлоса Кастанеды, которое прочитал еще в машинописном варианте, будучи пятиклассником, или запыленных, высушенных солнцем, но огромных и наглых своих сородичей, их я во множестве видел, путешествуя по Кавказу перед окончанием школы. Мой маленький кактус просил о помощи, и эту помощь мог оказать только я, так как никому другому не пришло бы в голову отдать последние деньги за этого маленького, увядающего изгоя, чудом попавшего на прилавок и не сгинувшего в какой-нибудь пересортице или инвентаризации.
Боясь сломать его, я не положил кактус в свою плоскую матерчатую сумку, а, тщательно обернув бумагой, нес в руке, прижимая к груди, пытаясь его согреть и вдохнуть жизнь своим дыханьем, своим теплом. Чуть не написал претенциозно и пошло: «теплом своего сердца»… Но как избежать банальности, если иногда именно банальность правдивее и проще любых изысков? Мы пришли домой настолько уже сроднившись друг с другом, что я не мог не объявить своей матери, с которой мы в тот период снова жили в одной квартире, что я не один, со мной кактус… В общем-то я и никогда от нее, моей матери, ничего не скрывал. Чаще она не хотела — или не могла, не успевала меня слушать. Странная она у меня — мама. На самом деле я не называл ее матерью, называл мамой, еще чаще, особенно когда знакомил ее с многочисленными своими знакомыми, — «родители». Не знаю почему, у меня невольно так получалось, хотя обычно и присутствовал какой-нибудь вполне официальный отчим, но «родителями» для меня была она одна — мама. Когда я читал Кастанеду, изучая по его произведениям и бег силы, и многогранность реальности, и необычные состояния сознания, мне нравилось, что она, мама, такая молодая, моложе других родителей в нашем классе, и что она так понимает меня, что дала прочитать и Кастанеду, и Стругацких, и в кино мы вместе ходили в кинотеатр «Спартак» на любимого моего Бунюэля и многое другое, чего я не увидел бы, общаясь только со сверстниками… Но почему теперь, и давно уже, она совсем меня не слушает? Вот и с кактусом она вполне равнодушно нас встретила. «А, кактус, — сказала она, — ну-ну… Даже за кактусом надо ухаживать — сумеешь ли? А то помню, как рыбок твоих мерзкими червями кормила… и голубя вонючего выхаживала…» Мне стало обидно и холодно от ее слов — слов, которые могла бы сказать любая тупая тетка, а не она, с которой мы часто даже без слов понимали друг друга. И не знаю, что меня дернуло, но я сказал: «Справлюсь, но если кактус зачахнет, то я тоже скоро умру!»
Не хотел я ее пугать, я сам испугался того, что сказал. Прозвучало это по-детски наивно, эпатажно- вызывающе, но озарением мелькнуло: это правда. Знаю, кактусы иногда очень долго живут; не знаю, хочу ли сам жить долго. Это когда как. Зависит от состояния, настроения, глубины и силы одиночества, которое я ощущаю часто вне зависимости от того, где и с кем нахожусь. И не в том дело, что Янка меня бросила и друзья — скорее приятели… или еще соучастниками их можно назвать… то есть участвуют они разнообразно в моей жизни, а я в их жизни участвую… В чем-то другом дело. Может быть в том, что знаю: могу многое, а реализовать не могу… И такая иногда грусть и ярость даже непонятная накатывает, что по- волчьи выть хочется… А иногда… благодарю судьбу, Господа, маму мою безумную за то, что именно теперь и именно в этот мир пришел…
В общем, стал я за кактусом не только ухаживать, но даже разговаривать с ним научился. Спрашиваю его каждый день, как ему живется, а он отвечает, тянется ко мне маленькими колючками, цвет меняет, словно хамелеончик, видно, что радуется… А иногда печальный такой, тусклый, не зеленый даже, а серый, и колючки не пушистые и расправленные, а сложенные, словно крылья маленького, одинокого насекомого, не знающего, что ему в этом мире делать… Стал я записки свои, стихи там разные сжигать и золой его