справедливого распределения, за производство и государственное управление. Каждый локальный мир во всеоружии традиционных ценностей стал на пути роста всеобщей экономической связи, строя бастионы натурализации, автаркии, унификации, незаинтересованности в том, что делается за пределами локального мира.
Даже отношения рабочих, определяемые технологией и организацией, реализовались, обрастая личными отношениями, включающими обмен услугами, поблажками, дефицитом. Сам престиж личности определялся возможностями в предоставлении дефицита. Передача сырья, заготовок, инструмента, т. е. обеспечение возможности элементарно трудиться на рабочем месте, становилась важной услугой, подчиненной движению дефицита. Отношения на производстве зависели от отношений социальных престижей людей, которые определялись их связями, возможностью распоряжаться дефицитом, получать доступ к нему. Вся плановая деятельность реально существовала как обмен дефицитом. Например, директор завода приводит слова другого директора: «На меня навесили столько, сколько я сделать все равно не смогу, поэтому буду выдавать только тем предприятиям, которые пришлют мне прессовщиков и еще помогут точить детали, и еще, и еще». Далее рассказчик от себя добавляет: «Ну что? Шлем прессовщиков, делаем все, что делают заводы, которые имеют фонды, да плюс еще целый ряд работ. И только поэтому получаем, что нам нужно. За счет заводов, которые не получают, даже имея фонды» [9].
Воспроизводство в каждой точке подчинялось необходимости достать, получить, вырвать некоторый набор необходимых вещей, пробить некоторый локальный мир для получения от него милости, услуги, подачки. В каждой точке целого сидит владелец дефицита, власть которого неуклонно растет, пока в обществе не получил влияние в достаточных масштабах иной порядок.
Официальная наука не осознавала значения дефицита для понимания сложившегося порядка вещей. Сторонники экономического материализма не заметили, что отношения, связанные с монополией на дефицит, давно уже стали определяющими в обществе. Слова «дефицит — великий двигатель общественных отношений» принадлежат не советскому социологу или экономисту, а великому трагику– комику А. Райкину.
В странах, которые находились в сфере влияния СССР, подобные процессы могли иметь свою специфику, смягчаться существованием в явном или скрытом виде развитых форм утилитаризма, зачатков либеральных социальных интеграторов, ограниченных форм личной инициативы, определенного рынка, осознанием ценности торговой деятельности, возможностью вкладывать ресурсы в производство независимыми инициативными людьми.
Разномыслие
Важнейшей проблемой, с которой столкнулось новое руководство, было существование разномыслия. Разумеется, люди, которые отказывались придерживаться господствующей идеологии, существовали всегда. Более того,
Слабость разномыслия объяснялась опустошением, которое сталинский террор внес в духовную элиту, в культуру вообще, в ряды людей, способных иметь собственное суждение. Для атмосферы того времени характерно, что даже в 1968 году, когда в ответ на советскую интервенцию в Чехословакии несколько человек вышли с протестом на Красную площадь, среди интеллигенции циркулировала версия, что «этого не может быть, это очередная провокация КГБ».
Однако постепенно положение изменилось. Разномыслие в кон реальностью, про которую мой отец сказал, что «были времена похуже, но не было подлей». Сложившийся порядок отличался вышедшей на самую поверхность жизни двусмысленностью, постоянной необходимостью во имя сохранения порядка совершать бессмысленные действия. Это приводило к потере существующим порядком своего нравственного основания, к разрыву со здравым смыслом, что постепенно осознали многие. Возникло то движение, которое получило название диссидентства.
Если при Сталине люди не ощущали возможности альтернативы, то диссиденты, само их существование делали такую альтернативу зримой для каждого человека. Этот диссидентский вызов у весьма многих породил сильное раздражение и даже ненависть к возбудителям нравственного беспокойства. Подавляющее большинство разделяло основное заблуждение массового сознания, т. е. веру во всесилие начальства, в его способность смолоть в порошок любое противостояние, относилось к открытому разномыслию негативно, рассматривая его как безумие, в лучшем случае как нечто совершенно бесполезное, так как «начальство делает что хочет», а в худшем случае как провокацию, как действие, которое объективно «играет на руку нашим врагам», как то, что, озлобляя начальство, тем самым мешает прогрессу демократии. Когда диссиденты стали собирать деньги для поддержки семей политзаключенных, я обнаружил, что среди моего окружения оказалось крайне мало людей, к которым можно было обратиться с подобной просьбой. Некоторые выражали беспокойство по поводу бесконтрольности движения этих денег, — не скрывается ли под благородным предлогом чистое мошенничество. По сути дела, это был все тот же страх перед оборотничеством, перед обманом, который некогда высказал мой школьный приятель Герман Г., — что любая неконтролируемая группа молодежи может стать объектом проникновения иностранных шпионов. Мы постоянно жили не в себе, в страхе, что мы окажемся жертвами собственного простодушия и чьих то козней.
Правящая элита пыталась сформулировать свое отношение к диссидентскому движению. Теоретически оно заключалось в согласии с тем, что человек может иметь свое мнение по любым вопросам. Тем самым правящая элита косвенно признала, что господствующая идеология есть некоторый условный консенсус. Она согласилась с тем, что бессмысленно контролировать саму мысль в человеческой голове. Тем не менее запрещались передачи, обсуждение, проповедь этой мысли, обнаружение се перед иными