принимался говорить комплименты ее статной фигуре и живому уму. Ее Робин был точной копией другого Робина — из «Жабьей просеки». Хамфри думал, что это всем заметно, но никто ничего не говорил. Он знал, что Мэриан его уже не любит. Но иногда все же умудрялся затащить ее в постель, пользуясь потребностью Мэриан, мучительной для нее самой, в определенных вещах, к которым он ее когда-то приучил.
— Я тебя ненавижу, — говорила она порой, сжимая его в объятиях, а он, не сбиваясь с темпа, бодро отвечал:
— Ненависть лучше равнодушия. Мы живы, и на том спасибо.
И она отвечала сухим смешком.
Хамфри сам испугался своего нападения на Дороти. Он на самом деле любил ее. Всегда любил и всегда знал, что она не его дочь. Причем любил он в ней не повторение Олив: Дороти была не мрачно- страстной, а упрямо-практичной, независимой и оттого каким-то образом мудрой. Хамфри мучился расколом, причиной которого стал. (Он облегчил свои мучения, соблазнив студентку Лондонской школы экономики после митинга, посвященного правам женщин.) Когда Дороти вернулась домой, он наблюдал за ней. Она говорила с ним на людях сухо, деловито, в целом как всегда. Он задавался вопросом: станет ли она когда-нибудь говорить с ним наедине. И вот однажды она пришла к нему в кабинет — было лето 1902 года, она уже сдала часть вступительных экзаменов, а остальные наметила на конец года. Репетиторы собирались устроить лагерь для учебы и отдыха в Нью-Форест — возле романтического коттеджа на лесной поляне, у реки. Дороти сказала, что едет, а еще будут Том, и Гризельда, и Чарльз, и еще Джулиан с Флоренцией, Герант и, может быть, сестры Фладд.
— И еще мой отец приедет, он остановится у Августа Штейнинга, и его сыновья приедут вместе с ним, и мы решили, что и их пригласим в лагерь. Вольфганга и Леона то есть. Будет весело.
Хамфри не осмелился ни о чем спросить. Лишь неловко пробормотал:
— Хорошо, хорошо.
Потом, стараясь говорить небрежно, добавил:
— Сколько они знают?
— Столько, сколько нужно. Мы с ними не говорим об этом. Но они мне нравятся. Очень. И я им нравлюсь.
— Это хорошо. Ну что, без обид?
Дороти заколебалась. Оба вспомнили настойчиво шарящие руки и кровь. Он хотел умоляюще сказать, что одна минута безумия не перевешивает любви длиной в целую жизнь — во всяком случае, в целую жизнь Дороти. Он смотрел в пол. Дороти рассудительно произнесла:
— Нет, не без обид. Но ничего. Ты мой отец, это факт.
Это была и уступка, и предупреждение.
— Я по правде тебя люблю, — сказал Хамфри, вступая на запретную территорию. И Дороти смогла ему ответить — небрежно, практично, с видимой легкостью:
— Я тебя тоже. И всегда любила.
Хамфри кратко обнял ее и поцеловал в макушку, как в детстве. И она поцеловала его в край бороды, как в детстве, легко-легко.
Все эти годы Проспер Кейн был занят новым зданием — медленно растущим в облаках пыли, опасным, огражденным сетью строительных лесов, закутанным, загадочным. Под лесами росли купола, шпили и центральная башня с венцом. Внутри здания царили раздоры между теми, кого заботила в первую очередь красота экспонатов, и теми, кто хотел использовать их для обучения прикладному художественному мастерству. В Европе в это время появилась мода на реконструкцию комнат и интерьеров — с резными панелями на стенах, с каменными колоннами, со стрельчатыми окнами, — в которых кровати, столы, стулья, ковры и керамика располагались так, как, по мнению сотрудников музея, задумали их создатели. В Мюнхене построили новый Баварский национальный музей: его фасад демонстрировал всевозможные архитектурные периоды и стили, а внутренние помещения, их полы, потолки и колонны были специально сделаны так, чтобы в наиболее выгодном свете показать коллекцию церковной мебели или обстановку будуара. Фотографии этого великолепия были опубликованы в 1901 году, и прусский император выразил свое одобрение и восторг.
Просперу Кейну не удалось спасти странную и удивительную мебель, которую купил один из членов жюри Всемирной выставки в Париже и подарил Музею. Мебель сослали в Бетнал-Грин, а над Музеем Южного Кенсингтона любители логики и порядка насмехались, обзывая его «патологическим музеем болезненного дизайна». В 1904 году майор Кейн поехал вместе с директором Музея сэром Каспером Пэрдоном Кларком и с Артуром Скиннером, будущим преемником Кларка, на открытие «Музея кайзера Фридриха» в Берлине. Кроме того, они посетили
Дети и радовали, и беспокоили его. Джулиан, кажется, выбрал карьеру ученого — за неимением занятия, к которому его влекло бы. Флоренция, в детстве столь прямая и практичная, повзрослела и стала, как говорил про себя отец, «лунной девой». Кейна раздражала способность дочери цепляться за безнадежную — он бы сказал даже, нереальную — страсть к человеку, истинная суть которого была ей неизвестна. Кейн раздумывал, не поговорить ли с дочерью, но очень стеснялся разговоров о сердечных делах. Она все равно не станет его слушать. Да и что он может сказать, не нарушая приличий? Он полагал — вынужденно, — что Джулиан перерастет эти отношения, которые в глазах военного были нормальной фазой страстной мужской дружбы. Но другой… этот Джеральд… майор сердцем чуял, что для Джеральда это не фаза. Но юной девушке такого не скажешь. Он подумал, не взять ли в посредницы Имогену Фладд, но и к ней обратиться с таким делом было бы непристойно.
Об Имогене майор тоже беспокоился. В 1902 году ей было двадцать три года, и она совершенствовалась в искусстве серебряных дел мастера. Он любил смотреть, как она работает.
Уильям Ричард Летаби, новый преподаватель дизайна, и Генри Уилсон, специалист по серебру и ювелирному делу, только что прибывший из гильдии прикладных художников, ввели новый порядок работы. Златокузнецы сидели за французскими ювелирными столами, сделанными из бука, с полукруглыми вырезами: столы приобретали форму цветка. Под вырезами висели полости из овчины — чтобы не упустить ни одной пылинки драгоценного металла. У каждого ювелира была своя паяльная лампа, и высокая Имогена с косами, уложенными кольцом на затылке, терпеливо склонялась над столом, направляя острый язык синего пламени, вытягивая длинные серебряные проволоки для филиграни, отбивая все более тонкие пластинки серебра. Она работала с мягкими камнями — бирюзой, опалом. У нее был тончайший лобзик, ясеневый лук с железной струной, для распила опалов — их нужно было пилить очень, очень медленно и точно. Проспер Кейн любил глядеть на ее безмятежное сосредоточенное лицо. Она сидела в фартуке цвета индиго, закрывающем все тело, и подсовывала длинные ноги под овечью полость. Раньше Проспер считал Имогену невыразительной и туповатой, но теперь понял, что она носит маску, под которой прячется совершенно другое существо — яростное, точное, решительное, способное создавать красоту. Кейна удивляло, что студенты мужского пола не замечают этих качеств. Студенты почти не обращали внимания на Имогену. Другие студентки были веселыми и живыми или мрачными и страстными. Имогена Фладд была —