жизненного опыта, начинают понимать: реальный мир не совсем соответствует романным описаниям и устоявшимся в обществе убеждениям. С одной стороны, юные дамы, находящиеся в зале, наверное, не очень верят, что само их существование, их присутствие стало бы нестерпимой провокацией для находящихся в том же зале юных джентльменов, если бы не дуэньи? С другой стороны, эти юные джентльмены, наверное, не совсем склонны превращать этих юных дам в идолов, богинь, видения совершенства? Они пришли побеседовать с ними пристойным и надлежащим образом. Они все — взрослые люди и сами распоряжаются своей жизнью.
А потом он — исподволь, пугающе — сменил курс. «У меня перед вами некоторое преимущество — несколько лишних лет опыта, наблюдений, не более того», — сказал он и заявил: взрослея, слушатели непременно начнут осознавать, воспринимать, наблюдать множество явлений — тончайших оттенков чувств, странных общественных феноменов, зачатков отношений, проблем, которые вовсе не встречаются в романах. Тут следует упомянуть и о половом влечении, ибо умолчать о нем было бы нечестно. Герои романов вынуждены вкладывать рвущиеся из глубин чувства — которые в романах, и, может быть, в жизни тоже, они вынуждены подавлять, — в почтительные, целомудренные поцелуи. Читатели поневоле учились читать шифры, намеки — если героиня снимала перчатку, а тем более чулок, это означало нечто гораздо большее. Метли признался, что его всегда удивляло прозвище дам-ученых, умных женщин — «синий чулок». Ведь само по себе это выражение прекрасно и загадочно и наводит людей именно на те мысли, от которых призвано отвлечь, — мысли о человеческом теле во всей его силе и красоте.
Он уже упомянул, что не может не говорить о половом влечении. Но нельзя сказать, что это — единственное или самое сильное чувство. Это было бы неправдой. Женщины в романах бывают святыми, грешницами, женами, матерями. Иногда — актрисами. Но никогда — политиками, финансистами, врачами или адвокатами, хотя могут быть художницами, из тех, что, по выражению Джордж Элиот, «не пошли дальше расписывания вееров».[104] И все же современные женщины ощущают, что в них живут, тянутся к свету угнетенные врачи и адвокаты, банкиры и профессора, политики и философы. Изобильная подземная жизнь
— Крикни ему, дяденька, как кухарка кричала живым угрям, когда клала их в пирог: она стукала их по голове и приговаривала: «Спокойней, негодники, спокойней!»[105]
Затем Метли заявил, что подавление естественных чувств в конечном итоге калечит и тело, и разум. А романисты, подавляя эти чувства и не допуская их в роман, калечат роман, придают ему инфантильность, превращают добрый вымысел в плохое вранье.
Комнаты Руперта Брука, отделанные кожей в продуманно-потрепанном стиле, были гораздо шикарней комнатушек ньюнэмских студенток. На ужине присутствовало несколько «апостолов» и несколько фабианцев, в том числе — ньюнэмские дамы. Они стоя потягивали шерри и робко обсуждали лекцию.
Джулиан думал о том, что Руперт Брук — самый красивый мужчина Кембриджа. Все его черты были дивно соразмерны друг с другом: лоб, подбородок, губы; плечи, талия, длинные ноги. Кожа у Руперта была млечно-белая, а глаза с длинными ресницами — небольшие, серо-голубые. Он носил длинные волосы, разделенные на прямой пробор, и вечно откидывал их назад. Волосы были ярко-золотистые, с оттенком лисьей рыжины. Брук редко смотрел собеседникам в глаза. Голос у него был не такой красивый, как лицо, — слишком высокий, не звучный, чуть писклявый. В Кингз-колледже все, один за другим, влюблялись в Руперта, а он как будто не замечал. Джулиан подумал, что Брука выбрали в «апостолы» из-за его сходства с греческой статуей — «апостолы» просто его вожделели; в общество порой принимали людей, интересных смазливой внешностью, но отнюдь не интеллектом. Джулиана не влекло к Руперту. Руперт как будто чересчур старался, был слишком дружелюбен со всеми подряд.
Но присутствие Руперта сподвигло Джулиана критически взглянуть на сообщество «апостолов». Серьезные «апостолы» были некрасивы: костлявы, неуклюжи, а самое главное — бледны. Словно твари, выползающие из-под камней, подумал он. Какие-то застиранные. Джулиану вспомнилась метафора из сегодняшней речи — бледные корни, шарящие в темноте, и он посмотрел на длинные пальцы Стрейчи, словно лишенные нервов, на тощие шеи и сутулые плечи своих однокашников. Они были звездами в своем маленьком мирке, но за его пределами робели. Джулиан порой, приступами, думал о том, что с него хватит всей этой серьезности и похабства. Он наполовину итальянец. Ему нужно красное вино и выдержанный сыр, а не тосты, намазанные медом.
Он искренне сказал сестре, что присутствие ньюнэмских дам делает ужин намного интересней. Флоренция спросила, что он думает о лекции, и он ответил, что Метли — мастер смешивать метафоры.
— Но ведь он прав, — сказала Флоренция.
Она перешла в другой конец комнаты, где допрашивали писателя, и громко воскликнула: по ее мнению, он выразил именно то, что давно следовало выразить.
Метли протянул ей обе руки. Худые, крепкие, загорелые руки ухватили Флоренцию одним вежливым движением.
— Огромное вам спасибо, — сказал он. И добавил: — А я вас помню. Вы были на моей лекции в Пакета и
Он не уточнил, что понимающее лицо гораздо более ценно, если оно молодое, женское и красивое. Но в его взгляде это читалось. Флоренция покраснела, а потом опять побледнела. Она что-то спросила про какой-то из его романов.
Когда подали ужин, оказалось, что Джулиан сидит рядом с Гризельдой Уэллвуд. Он обнаружил, что она, подобно ему самому, обдумывает возможность посвятить жизнь науке.
— Что же ты хочешь изучать? — спросил он.
— Я ведь наполовину немка. Я хотела бы изучать немецкие волшебные сказки. Их уже до меня изучали — как образцы древнегерманских верований, жизнь
Джулиан заинтересовался. Он спросил, что это за правила.
— Они кажутся мне разноцветной мозаикой, в которой отдельные маленькие кусочки все складываются вместе. Почему мачеха всегда говорит, что героиня родила чудовище? И почему король приказывает отрубить ей руки и повесить ей же на шею, посадить ее в лодку и оттолкнуть от берега? И почему отрубленные руки всегда чудом прирастают обратно?
Джулиан делано вздрогнул. Он сказал, что эти сказки очень кровожадные, и те, кто считает, что нельзя давать их детям, совершенно правы.
— Это другой вопрос, который я тоже хочу изучать. Мне кажется, что настоящие сказки не пугают. Ты как бы принимаешь их правила. Они работают в огороженном мире — не в настоящем, а в мире, где ничто никогда не меняется. Ведьм наказывают, девчонки-гусятницы становятся принцессами, потерянное возвращается.
— Не знаю. Когда я был маленький, меня страшно пугали глаза, насаженные на колючки, и мертвецы на кольях вокруг стеклянной горы, и то, что ведьму посадили в бочку, утыканную гвоздями.
— Я могу предположить, что это был в каком-то смысле радостный испуг. А вот сказки Андерсена действительно делают читателю больно. Когда Русалочка ходит по ножам и лишается языка.
— Значит, ты собираешься остаться в Ньюнэме и исследовать магические леса и замки, забытый мир над кружевом валов?[107]