В первый вечер в Асконе они ужинали поздно, при свечах. Проспер посмотрел через стол на дочь и протянул ей коробочку.
— Я всегда собирался тебе это отдать, — сказал он. — Это обручальное кольцо твоей матери. Тебе ведь нужно будет носить кольцо.
Кольцо было узкое, золотое, тонкой работы, украшенное двумя сцепленными руками. Флоренция примерила его: оно оказалось ей впору.
— Ты на нее очень похожа, — сказал отец. — Здесь, в Италии, ты выглядишь итальянкой.
Он начал что-то говорить, искренне и неловко, о том, что это кольцо хранит владельца и приносит удачу. А потом вспомнил, как умерла Джулия, и готов был проглотить свои слова. Флоренция повернула кольцо, и оно засияло в мягком свете.
— Я буду его беречь, — сказала она. — Папа, ты так добр ко мне, а я была такая плохая и непослушная.
Но читать она не стала. Ее охватила летаргия беременности, и она просиживала на террасе, глядя на гору и почти ничего не делая. Мимо проходили люди. Солидные итальянские крестьяне в черных одеждах гнали стада коз и овец. Странные природопоклонники — бородатые, улыбающиеся, в очках, с ореховой кожей и голыми щиколотками, торчащими из домодельных сандалий под подолами хламид, в которых было что-то библейское. Женщины в вышитых платьях, с цветами в волосах. Бродячие музыканты с лютнями. Торопливые, деловитые священники. Толстые кюре. Флоренция почти не разбирала акцента Амалии и наконец поняла, что молодая женщина выучила несколько итальянских слов сверх своего родного диалекта и может говорить простые, необходимые вещи, но не поддерживать разговор.
Флоренция ходила в клинику — сначала ездила на двуколке с пони, потом стала ходить пешком — и там целыми днями очищала организм овощными соками и водой, принимала солнечные ванны, лежа в льняной рубахе на длинном диванчике с филенчатой спинкой. У доктора были добрые руки. Он сказал ей, что она должна воздержаться от употребления любой животной пищи. Он понял положение Флоренции и, как она подумала, осудил ее. Флоренция пала духом, ибо как ей было не пасть духом? Но тут явился неожиданный спаситель.
Некоторые люди в клинике были на особом положении — не врачи, не пациенты и не слуги; они, по-видимому, работали здесь в обмен на психиатрическую и медицинскую помощь. Врач спросил Флоренцию, не думает ли она, что психиатрия ей поможет, и Флоренция отказалась — с силой, которой в себе не ощущала. Ее самостоятельность была под ужасной угрозой — из-за Метли, из-за растущего в ней существа, из-за ее зависимого положения. Флоренция не хотела ни с кем разговаривать и не хотела, чтобы с ней разговаривали. Она дочь солдата. Она старалась держать спину. Она чувствовала, что растворяется, превращается в желе, но не хотела, чтобы кто-либо это видел.
У одного из помощников в клинике была огромная копна спутанных золотых волос, как у льва или одуванчика, относительно аккуратная борода, которую он время от времени подстригал, и кроткое, голубоглазое, слегка отсутствующее лицо. Он ходил в чем-то вроде белого больничного халата и в сандалиях. Он поправлял подушки под спиной у Флоренции и клал их именно так, как надо. Он замечал, когда ее начинало тошнить, и замечал, когда ее желудок успокаивался, и приносил ей овощной суп, который явно выиграл бы от добавления масла и соли, но все же был съедобен.
— На этой неделе не так тошнит, — как-то раз объявил помощник по-английски. — Теперь будет легче.
В другой раз он сказал ей:
— Вам одиноко.
Если бы он спросил, она бы отрицала. Но это была констатация факта.
— Вам нужен хлеб, — сказал он. — Вы голодны.
Он всегда оказывался прав. Он представился Габриэлем Гольдвассером. Он оказался австрийцем.
— Я учился на психоаналитика, — сказал он.
— А теперь?
— А теперь я прихожу в себя после обучения на психоаналитика.
Они подружились. Очень осторожно, вежливо подружились.
— Здесь вам должны оказывать почести, — сказал он ей. — Солнцепоклонники там, в деревне, хотят вернуться к древнему матриархату. Долой бородатых отцов, которые суть корень всех зол.
— Мне здесь не место, — сказала Флоренция. — Моя мать была итальянка, но она умерла, когда я родилась.
Она замолчала, думая о смерти в родах. Габриэль Гольдвассер ответил на ее невысказанную мысль.
— Здешние врачи — хорошие, — сказал он. — Это хорошая клиника. Вы в хороших руках. Где же ваше место?
— В Музее.
— Вы молоды, не стары.
— Нет, я имею в виду — в буквальном смысле. Я выросла в Музее. Мой отец работает там хранителем. Он все знает про золото и серебро.
— Алхимик. Так вы вернетесь туда?
— Не знаю, — ответила Флоренция и запнулась. Стратегические планы ее отца не простирались дальше рождения ребенка.
— Не знаю, — повторила она, отвернулась и заплакала. — Наверное, мне туда нельзя.
Габриэль Гольдвассер смотрел вдаль. Флоренция лежала, спрятав лицо в подушку. Он бережно коснулся ее плеча легкой рукой и ничего не сказал.
Однажды они беседовали про изучение истории, и Флоренция спросила, что он имел в виду, сказав, что выздоравливает после учения на психоаналитика. Он заколебался.
— Вы должны понимать. Мне не следует думать и говорить о себе.
— Вы что-то ужасное сделали? — спросила Флоренция как бы небрежно, но с предчувствием чего-то подлинно ужасного.
— Я ничего не сделал, в том моя беда. — Он кротко улыбнулся. — Мои родители были… и есть… психоаналитики. В Вене. Они послали меня в Бургхёльцли, в Швейцарию, к герру доктору Юнгу. Они считали, что психоанализ — неотъемлемая часть жизни. Я там отрабатывал свое лечение, так же, как здесь. Я рассказывал свои сны доктору Юнгу, а также доктору Отто Гроссу, который рассказывал свои сны доктору Юнгу и взамен выслушивал его сны. Вы должны понимать, что они двое были как борющиеся ангелы.
Он помолчал.
— Мне снились неправильные сны.
— В каком смысле неправильные?
— Мне кажется, они были… робкие — есть такое слово?
— Да, это хорошее слово.
— Тихие, как у коровы, которой снится трава, или у белки, которой снятся орехи. Но доктора сочли мои сны неудовлетворительными. И, выслушивая мои глупые сны, они их мало-помалу изменили. Мне снилось, что я спускаюсь вниз по каменным туннелям в потайные пещеры, полные львов, драконов и змей. Мне снились семисвечники… семисвечники были и в робких снах, я еврей, и свечи для меня символ семейного ужина — но моя семья во снах обратилась в чудовищ-людоедов и окаменелых женщин, в угоду этим двум.
— Вы меня смешите, но это вовсе не смешно.
— Никто не имеет права диктовать другому человеку его внутреннюю жизнь — расставлять мебель в чужом черепе. Они сделали меня кем-то другим. Адептом… вы говорите «адептом»? — хорошо… новой древней религии. Нам всем снились одинаковые сны, потому что именно такие сны приводили в восторг герра Юнга и герра Гросса. Они изобрели меня заново, понимаете?
— Да, понимаю.