друзьями без задней мысли или призрачной надежды на физическую близость. Джулиан и Гризельда хотели быть друзьями. Это был почти вопрос принципа. Но все равно Джулиан был в нее влюблен. Умом она не уступала ни одному ученому из Кингз-колледжа, хотя Джулиан думал, что сама она этого не знает. Он был влюблен в ее ум, идущий по следу через лабиринты. Любовь, помимо всего прочего, — это отклик на чужую энергию, а ум Гризельды был остр и энергичен.
Джулиан хотел ее и физически. Она стала настолько красивой, что почти перестала быть привлекательной. Спокойное, чистое лицо было словно высечено из камня — и это легко могло показаться холодностью. Палевые косы были уложены такими идеальными кольцами, что нарушать их порядок не хотелось — хотелось лишь восхищаться издали. Джулиан специально наблюдал за Гризельдой, но не заметил в ней ни единой искорки сексуальности. Ему удалось выйти на эту тему, заговорив о сезоне, который Гризельда провела в Лондоне как дебютантка. Она оживилась. Она сказала, что это было ужасно. «Разглядывают друг друга, разбиваются на парочки. Как скот на рынке. Ужасно. Я терпеть не могу светскую болтовню, а они все только это и умеют. А шумят-то как! Они гогочут, как ослы, эти аристократы, о своих мелких удовольствиях и гротескных церемониях. Гогочут и взвизгивают. И еще приходится наряжаться, наводить красоту, вставлять перья в прическу. Меня отвергали, я отвергала. В обоих случаях — без колебаний».
Джулиан спрашивал себя, не предпочитает ли она женщин. Он решил, что это возможно. Женщины в Ньюнэме завязывали страстную дружбу, флиртовали; он слыхал, что они делают друг другу предложения. Она дружила с Флоренцией, попавшей в странную историю: Джулиана не посвятили в подробности, и он не понимал, что случилось. Еще Гризельда дружила со своей кузиной Дороти, которая только что сдала экзамены на хирурга, а это занятие Джулиан считал исключительно мужским — ножи, ланцеты, приказы.
И тут Гризельда сказала:
— Я на самом деле не собиралась в монастырь. Не намерена была всю жизнь провести среди вязания, сплетен… мелочной ревности. Жаль, что я — не ты.
— Мне не жаль. Мне нравится с тобой разговаривать.
И снова молчание — этот разговор оборвался, как и другие.
Театральное общество Марло возродило некогда успешную постановку «Доктора Фауста» Кристофера Марло, и Джулиан пригласил Гризельду. Большинство зрителей составляли гостившие в Кембридже немецкие студенты, готовые увидеть в сюжете то, что увидел в нем Гете. Были каникулы, поэтому от студенток не требовали строго, чтобы они выходили только в сопровождении дуэньи: более того — некоторые роли в пьесе играли женщины; правда, надо сказать, что эти роли были эпизодические и без слов. Студентам Кингз-колледжа не пришлось переодеваться в женское платье, чтобы выступить в роли королевы или соблазнительницы. Женщин играли женщины из «фабианской детской». Брюнхильде (Брюн) Оливье, дочери сэра Сиднея Оливье, основателя Фабианского общества, губернатора Ямайки, досталась роль Елены Троянской, «красой, что в путь суда подвигла»,[112] с напудренными золотом волосами, в платье с большим вырезом. Фрэнсис Корнфорд, студент-классик, играл Фауста, Жак Равера (будущий муж Гвен Дарвин) — Мефистофеля, а другие фабианки — Смертные грехи. Руперт Брук исполнял роль хора, был потрясающе прекрасен и произносил строфы несколько пискляво.
Гризельда спросила, нельзя ли достать еще один билет. В Кембридже сейчас гостит один ее знакомый — собственно, Джулиан его знает, это Вольфганг Штерн из Мюнхена. Штерны приехали в Англию, чтобы кое-что поменять в куклах и марионетках «Тома-под-землей», который должен был снова пойти осенью. Джулиан достал билет, и Вольфганг, несколько напоминающий Мефистофеля острой черной бородкой и угловатыми бровями, пришел на спектакль. Места были в середине, в нескольких рядах от сцены. Позади них немцы комментировали по-немецки, думая, что их не понимают. Вольфганг обернулся и велел им замолчать. Те засмеялись и послушались. Гризельда безмятежно сидела меж Джулианом и Вольфгангом. За ними расположились какие-то очередные Дарвины, Джейн Харрисон и ее очаровательная студентка Хоуп Мирлис. Харрисон, должно быть, пришла посмотреть на игру Корнфорда, с которым ежедневно переписывалась и гоняла по Кембриджу на велосипеде. После спектакля была вечеринка — в доме Дарвинов на Силвер-стрит, но наших трех героев не пригласили. Джулиан повел своих спутников в ресторан у моста Магдалины. Ресторан был французский, с веселенькой обстановкой и скатертями в клеточку.
Вольфганг Штерн довольно агрессивно сказал, что голоса у актеров, по его мнению, хорошие, но никто из этих англичан не умеет двигаться. Они стояли, клонясь, как тающие свечи. Они жестикулировали
Гризельда, чтобы его умилостивить, сказала, что хотела задать ему вопрос по работе, которую сейчас пишет — о разнице между двумя гриммовскими версиями «Золушки»: собственно «Золушке» и «Пестрой шкурке». Гризельда сказала, что ей ужасно нравится слово Allerleirauh:[114] разнообразные, грубые меха. Золушку преследовала злая мачеха, а Пестрая шкурка умно отделалась от кровосмесительных посягательств отца и от кухарки, которая швырялась в нее башмаками. И еще Гризельду почему-то трогало то, что Пестрая шкурка, спрятав свои платья — золотое, серебряное и звездное — под плащом из шкур, стала пушистым созданием, животным, существом среднего рода, не объектом желания.
— Пока она сама того хотела, — заметил Вольфганг. — А потом засияла, как солнце и луна…
— Англичане и французы подсластили «Золушку»…
Джулиан ощутил электрический ток. Искры, разряды проскакивали между этими двумя. Их руки лежали слишком близко друг к другу. Гризельда смотрела на немца слишком пристально либо вообще не смотрела.
«И что же это значит?» — спросил себя Джулиан и не мог найти ответа.
Они с Вольфгангом проводили Гризельду обратно в колледж, где ее, взрослую женщину, запирали в нелепо ранний час. Она стояла на ступеньках, улыбаясь обоим.
— Какой прекрасный вышел день, — сказала она. И добавила: — Цивилизованный.
Джулиан знал, что в ее устах это одна из высших похвал.
Он пригласил новоявленного соперника в паб и взял ему бренди. Немец был колюч — человек, вырванный из привычного окружения, в котором ему легко и просто. Джулиан говорил о разном — о театрах, Гете, Марло — и на третьем стакане бренди сказал:
— Давайте выпьем за Гризельду.
—
— Не говорю, только учусь. Мне для работы нужно читать по-немецки.
— Она как статуя в сказке. Или марионетка. Ничего не чувствует.
— Не думаю, — осторожно возразил Джулиан. Он не знал, хочет ли поделиться своим открытием с этим робко-язвительным юношей, который, кажется, не смог дойти до того же самостоятельно.
— Какой смысл приезжать сюда и видаться с ней, — продолжал Вольфганг. — Она улыбается и ничего не замечает. Очаровательная английская леди. Такая принцесса. Каждый волосок ее прически — под контролем. Ничто никогда ее не волновало. Может быть, ничто, никто не может ее взволновать. Простите. Это все бренди.
Воцарилось долгое молчание. Вольфганг добавил:
— Извините. Может быть, вы… вы сами…
— О нет. Ничего такого.
Снова молчание. Черт возьми, надо поступить по-честному. Кроме того, это добавит сюжету интереса.
— Я заметил… — произнес Джулиан и замолчал, подыскивая слова.
— Вы заметили, что я… несчастен.