конница, раньше чем прозвучали фанфары, возвещавшие обычно о начале представления, на арене появились оба лилипута и принялись танцевать. Зрители еще входили в зал, растекались по проходам, отыскивая свои места; люди окликали знакомых, покупали программы. Но даже тот, кто уже сидел на месте, не мог обнаружить в программе имен выступавших. Занавес был задернут, и номер походил на жалкий финал не то репетиции, не то предыдущего представления. Супруги протанцевали раз, другой, третий. В зале стоял гул, аплодисментов не последовало. Капельмейстер поднял руку, чтобы сыграть туш, но, быть может, впервые за всю историю цирка, сразу же опустил ее и отложил палочку.
— Провалились с треском, — осклабился он, обращаясь к музыкантам.
— Я тебе покажу сюксе! — произнес в ту же минуту Бервиц, стоявший еще в цивильном платье у входа, в толпе зрителей. Затем он поднял голову и взглянул на Сельницкого.
— Начнем! Фанфары!
Грянули трубы и литавры, занавес раздвинулся, показались две лошадиные головы со звездой на лбу. Бервиц нырнул за кулисы и остановил Кергольца.
— Скажи Вашку, чтобы приготовился. Сегодня они с Еленкой выведут Бинго.
Для Вашека это был день славы и блаженства! Он носился от одного к другому, сообщая всем о великом, замечательном событии — о том, что он сегодня впервые выступит на манеже. Ему хотелось известить и тигров, и львов, и медведей, всех, всех — даже достойного преемника Синей Бороды, даже песиков Гамильтона, лошадей, и пони и, конечно же, гиганта Бинго.
— Бинго, миленький Бинго, сегодня я выведу тебя на манеж! Будь умницей, Бинго, и, пожалуйста, не отвлекайся, а уж мы с Еленкой постараемся для тебя!
Во время антракта Вашек, обходя публику со львенком, собрал на несколько марок меньше обычного — он все боялся, что не успеет переодеться в свой роскошный костюм. Однако времени хватило даже забежать в оркестр, потянуть усердно трубившего отца за рукав и показаться ему в белом воротничке и черном цилиндре, Спустившись по лестнице, он — какое счастье! — столкнулся с четой Миттельгофер; ни с кем не попрощавшись, с чемоданчиками в руках и кислой миной на лицах, те покидали цирк. С какой радостью отвесил им Вашек большой поклон помер четыре — как взмахнул цилиндром, как шаркнул ногой в лакированном штиблете! Он специально поднялся на три ступеньки, чтобы не потерять их из виду, и все махал шляпой и кричал: — Farewell! Mit Gott! Allez![102] Счастливого пути! Stia bene! Adios![103] Gluckliche Reise![104] «Не пил, не ел и околел!»!
После чего стал повторять нараспев:
Даже усаживаясь под присмотром Ганса на Мери, он продолжал мурлыкать свою дразнилку.
Первое выступление дочери директора и всеобщего любимца Вашку привлекло многих служащих к центральному входу в зал. Оркестр в ослабленном на одну трубу составе — Карас не выдержал и, с разрешения капельмейстера, смотрел вниз, на манеж — заиграл выходной марш.
Отец мог быть спокоен. Вашек выехал уверенно и смело, а его загорелая, широко улыбающаяся рожица и веселые глаза под лихо насаженным цилиндром сразу же завоевали сердца зрителей. И Елена рядом с ним выглядела миниатюрной амазонкой — прелестная хрупкая фигурка. Дети отлично держались в седлах; их приветственные жесты отличались безукоризненной грацией и подлинным благородством.
— Oh, wie herzig! — вздыхала госпожа Гаммершмидт, — so putzig![105]
— Tres эрцик, tres эрцик[106], — поддакивал капитан Гамбье.
— У них великолепно получается, — сказала Агнесса мужу, — осенью отдам Еленку в балетную школу.
— Отличное антре, — вполголоса заметил Петер. — А этот мальчуган, этот Вашку, кто бы мог подумать! Смотри, как браво он держится!
Еще никогда Бинго не вознаграждали такой дружной овацией. Ай да Ганс! Все шло превосходно, и Петер Бервиц потирал руки: он избавился от назойливых лилипутов и нашел им гораздо более совершенную замену. Еще до того, как представление окончилось, он послал Сельницкому обещанную бутылку иоганнисберга.
Самыми счастливыми в тот день были Вашек и добряк Ганс. Вот только после представления для конюха наступили трудные минуты. Была как раз получка — в цирке все денежные выплаты называли гонораром и выдавали его четыре раза в месяц, частями, с тем чтобы люди могли лучше распределить деньги в дороге: первого, восьмого, шестнадцатого и двадцать четвертого. Шталмейстер Керголец выплачивал гонорар тентовикам, конюхам и униформистам, принося деньги в мешке; крупные купюры в кассу, как правило, не поступали, и жалованье выдавалось мелочью. Вот и сегодня Керголец, после представления и уборки, стал выкликать служащих одного за другим; Ганса на месте не оказалось — он предпочел удрать подальше, чтобы только не слышать о штрафе. Но Керголец велел разыскать его и, когда тот явился, прочел в ведомости:
— «…вычитается пять марок штрафа, выплачивается вознаграждение в десять марок за репетицию финала, итого — на пять марок больше…»
В результате Ганс пригласил Кергольца, Караса и Восатку на кружку пива, отпраздновать удачу Вашека. Вашек же после ужина присел возле фургона в обществе Малины и Буреша.
— Что скажете, дядюшка Малина? — спросил он у старика, не в силах молчать о своем счастье.
— Что ж тебе сказать? — шутливо отозвался Малина. — Ты ездил прямо как тот Горимир из Бубна.
Успех! Успех! Какой это был стимул для честолюбивого сердца Вашека! Как воспылал он жаждой деятельности, стремлением проявить свою энергию, выделиться! Достаточно ли для него этого шапито с конюшнями и зверинцем? Семилетнему мальчугану становится в нем тесно. Он не может дождаться утра — скорее бы попасть к повозкам со зверями или на конюшню. Уход за четырьмя «пончиками» он уже полностью взял на себя. Ганс лишь изредка, стоя у станка, поучает его: «Щетку держи в той руке, которая ближе к голове лошади. Долго не три, не то перхоть появится. Скребница для щетки, а не для лошади. Глаза и губы обязательно вытирай, на каждую лошадь заведи отдельную тряпку. Копыта сперва вымой, а потом уже смазывай. Чисти их только деревянным ножом…» И Вашек старательно обхаживает доверенных ему животных: расчесывает им челку, гриву и длинный хвост, чистит ясли, выгребает навоз, подстилает солому подлиннее. Через полгода он уже усваивает все повадки конюхов и частенько, стоя рядом с Гансом, оценивает взглядом знатока поступь выбегающих из конюшни скакунов, отпуская критические замечания. Он наблюдает и за чужими лошадьми, умеет отличить плоское копыто от скошенного, козлиного: Ганс внушает ему, что копыто — это самое главное, потому как оно принимает на себя всю тяжесть коня и наездника.
Вашек готов целые дни проводить на конюшне, но разве может он не наведаться к капитану Гамбье, когда тот, повязавшись синим фартуком, рассекает лошадиные туши на десятифунтовые порции и разносит их на вилах тиграм и львам. Вашек непременно должен присутствовать при этом, видеть, как скачут звери, почуяв пищу, слушать хриплый рев и утробное рычание хищников, вцепившихся в мясо, любоваться, как они, насытившись грациозно склоняются к бадейке и не торопясь, с наслаждением пьют. А как не поиграть со львятами! Они теперь живут в фургоне у Гамбье, им уже дали имена — Борнео и Суматра, и растут они не по дням, а по часам. Скоро Вашек не сможет выносить их в антрактах: они царапаются острыми когтями, а это далеко не безопасно — ведь маленьких хищников уже кормят мясом. Зато в фургоне или на залитой солнцем лужайке они резвятся за милую душу: гоняются друг за другом, борются. Господин Гамильтон подсадил к ним молодую сучку терьера — какую они подняли возню! Вашек среди них — словно четвертый детеныш, он то становится на четвереньки, и львята с песиком набрасываются на него, то делает из скомканной бумаги мышку, и львята припадают перед прыжком к земле — ну, вылитые кошки; а то