удовольствием раскупали совершенно неординарную и увлекательную книгу. Одни только названия глав привлекают внимание: «Трилистник письменного стола», «Трилистник птичьего полета», «Трилистник кургана», «Трилистник мышиной норы», «Трилистник письменна древа».
История этой книги началась задолго до 1970 года. В декабре 1944-го Гумилев на перроне Киевского вокзала пообещал прислать Виктору Шкловскому свою трагедию в стихах. Свое обещание Гумилев исполнил. В декабре – январе он записал трагедию «Смерть князя Джамуги» и выслал Шкловскому, приложив к ней записку, которую и теперь прочесть интересно.
Гумилев писал трагедию «короткими солдатскими минутами», а потому просил прощения за почерк и дурную бумагу – удивительная деликатность, особенно для недавнего зэка, а в ту пору солдата. Но более всего современного читателя удивляет другое. Если судить по этой записке, содержание для Гумилева было тогда намного важнее формы. Он считал, что изучил историю монголов и биографию Чингисхана лучше Владимирцова и Бартольда, крупнейших русских востоковедов: «…концепция эпохи как борьба между военной демократией и родовой, степной аристократией – оригинальна. <…> На правильности ее я настаиваю, т. к. эта концепция есть плод моих многолетних занятий данным периодом.
Не имея возможности написать монографию, я написал трагедию».
Шкловский письмо получил, но сочинение Гумилева ему не понравилось. Шкловский «не то разочарованно, не то огорченно отозвался о Левиной трагедии», — вспоминала Эмма Герштейн.
Возможно, Шкловского отпугнула уже сама тема. Один только список действующих лиц навевает скуку. Для Гумилева это были живые, страстные, оригинальные личности, но читателю, даже такому неординарному, как Шкловский, имена Хубилая-буху, Ван-Хана, Белгутая, Мухули и даже Джамуги совершенно ничего не говорили. А избранная Гумилевым форма – длинная (пять действий) трагедия в стихах – оказалась неуклюжей, архаичной и совершенно не подходящей к поставленной задаче.
Авторская мысль о принципиальном отличии порядков, заведенных Тэмуджином (Чингисханом), от прежнего общественного строя монголов, который защищал Джамуга (Джамухасэчэн), подана прямолинейно. Вот как говорят об этом «простые монголы»:
«Поиски вымышленного царства» намного художественнее «Смерти князя Джамуги», читать их легко и приятно, вот только неясен сам жанр книги. Сергей Иванович Руденко, известный археолог, еще с 1948 года хорошо знавший Гумилева, написал к его книге доброжелательное и даже лестное для Гумилева предисловие. Руденко, возможно, с подачи Гумилева, назвал «Поиски» «трактатом».
Журнал «Народы Азии и Африки» откликнулся на книгу Гумилева благожелательной и пространной рецензией востоковеда Н.Ц.Мункуева. Рецензент оценил научное значение книги и заметил, что «по композиции и языку она приближается к произведению художественной прозы».
Но вскоре появилась и еще одна точка зрения. Яков Лурье позднее будет цитировать слова Анджея Поппе, известного историка, исследователя Киевской Руси: «…Возражая Б.Рыбакову, принявшему 'слишком всерьез' и осудившему эту книгу, Поп пе охарактеризовал ее как «красивую болтовню (hu{1}bsche Plauderei) о странствованиях по вымышленным землям, некий 'перфектологический' роман». По мнению польского историка, этот 'перфектологический', т. е. обращенный к прошлому, роман так же фантастичен, как и 'футурологические' романы, повествующие о будущем».
Обратим внимание: «Поиски вымышленного царства» – даже не исторический, а перфектологический роман. Для профессионального историка характеристика, казалось бы, убийственная. Но три года спустя после выхода «Поисков вымышленного царства» профессор Калифорнийского университета Хейден Уайт издал книгу, которая вскоре станет академическим бестселлером и заметно повлияет на представления об исторической науке. Называлась книга «Метаистория: Историческое воображение в Европе XIX века». На русский язык ее переведут только через тридцать лет: западные интеллектуальные веяния вообще не слишком регулярно проникали в Советский Союз.
Книга Уайта очень скучная, но терпеливый читатель найдет в ней ценные мысли. Уайт показал, как тонка, подчас эфемерна грань между историком и писателем. Научная монография серьезного историка – это не набор фактов, умозаключений и доказательств, но и своего рода литературное произведение, и литературные приемы подчас оказывают решающее влияние на конечный результат.
Академик Рыбаков, суровый и принципиальный критик Гумилева, не только прибегал к историческим реконструкциям, подчас более смелым (если не сказать авантюрным), чем Гумилев, но и просто злоупотреблял ими.
В круг научных интересов Бориса Александровича входили темные и мифологизированные вопросы древнерусской истории: происхождение Руси, предки славян, славянское язычество. Естественно, что в таких вопросах без реконструкций не обойтись, ведь от древнерусских язычников до нас не дошло ни одного документа, а находки археологов молчаливы. «Язычество Древней Руси» и «Язычество древних славян» – в сущности, такие же перфектологические романы, как и «Поиски вымышленного царства».
«…Попытки Б.А.Рыбакова усматривать в ряде былин непосредственные отклики на конкретные исторические события вызывали возражения фольклористов, указывавших на то, что исследователь не учитывал художественную природу былины (наличие 'Бродячих сюжетов', переходящих из одного памятника в другой) и без достаточных оснований использовал отдельные варианты памятников, игнорируя другие версии, не дававшие материала для искомых исторических параллелей», — писал строгий и въедливый Яков Лурье. Проанализировав известную статью Рыбакова о «Слове Даниила Заточника», которую обычно приводят как большое достижение исторической мысли, Лурье доказывает, что она