вам прислать? Целую, родной…»
Эмма очень хотела навестить Гумилева в лагере. Ни расстояние, ни бедность не пугали ее. Сначала это настойчивое желание растрогало Гумилева, но потом стало раздражать: «…поймите, Вас просто не пустят ко мне, свидания дают только родным и зарегистрированным женам».
Если бы верность в беде, терпение, жизнестойкость, деятельную любовь Эммы соединить с красотой и волшебными чарами Птицы, с обаянием и непосредственностью юной Наташи Казакевич!.. Сюжет гоголевской «Женитьбы», только не смешной. Эмма не задавала вопроса об их будущих отношениях. Но Гумилев невольно дал ответ в одном из писем: «Все личные отношения… порваны косой Хроноса. <…> Принял следующую установку на будущее: доживать, по силе возможности охраняя свой покой и одиночество».
Сердцу не прикажешь. Любовь – чувство иррациональное. Эмма хорошо это понимала и свои воспоминания о Гумилеве назвала очень точно и для себя безжалостно – «Лишняя любовь». Уже тогда (в середине пятидесятых) они были немолоды. Но пройдет еще более сорока лет, и Эмма Григорьевна в интервью 1999 года вернется к тем событиям.
«…Я его спасла, он бы умер, если бы я его не пестовала. <…> Я это делала не только для Левы, но и для Анны Андреевны. <…> А вот есть такие дураки, которые написали: 'Бедная Эмма… всю жизнь страдала от неразделенной любви', — какая это всё пошлость…»
Безответная любовь и бескорыстная помощь – пошлость? Очевидно, Эмма Григорьевна имела в виду что-то другое. Скорее всего, ее больно задевала легковесная трактовка сложных и запутанных отношений, которые много лет связывали ее с Львом Николаевичем Гумилевым.
КОНФУЦИАНСКИЕ ПИСЬМА
В своем последнем лагере Гумилев приобрел друзей, но едва не потерял мать.
Переписка Гумилева и Ахматовой дошла до нас не полностью. Большинство лагерных писем Гумилева 1950-1956 годов сохранилось, но добрая половина ахматовских писем до нас не дошла, их уничтожил сам Гумилев, поэтому наши представления об отношениях матери и сына в первой половине пятидесятых остаются однобокими. Правда, с конца 1954-го у эпистолярной драмы Ахматовой и Гумилева появились свидетели – Эмма Герштейн и Наталья Варбанец. Обеим Гумилев будет жаловаться на мать, пересказывать содержание своих и ахматовских писем (весьма тенденциозно пересказывать), обе были вхожи в дом Ахматовой и стали не только свидетельницами, но и участницами драмы.
Письма Гумилева из лагеря в 1950-1951-м тоскливы. В одном или двух можно найти и раздражение против Ахматовой, но вызвано оно, вероятно, тяжелым душевным состоянием узника. Гумилев сердился, что Ахматова прислала ему не те книги, упрекал, что она не пишет ему. Но в мае 1951-го она перенесла первый инфаркт и оправилась не скоро.
Письма 1952-1953-го и первых месяцев 1954-го полны любви и благодарности. В это время Ахматова становится для Гумилева, кажется, единственным близким человеком. Она консультирует его, присылает книги, еду и деньги. Лагерные письма сына почтительные, нежные.
Только весной 1954 года появляется первый росток будущей ссоры. Заключенным разрешали свидания с родными, и в апреле Гумилев попросил Ахматову приехать, но уже две недели спустя начнет ее отговаривать: «Я тебя очень люблю и очень хочу тебя видеть, но на свидание ко мне не приезжай, т. к. условия свидания таковы, что ничего, кроме расстройства, от этого не воспоследует. К тому же это слишком дорого, один билет будет стоить больше 500 р.». В то время Гумилев еще по привычке думал, что у матери нет денег, а потому заставлять ее покупать дорогой билет в далекий Омск не стоит. Он оставался скромным и почтительным сыном.
Год спустя Гумилев уже будет требовать приезда Ахматовой, а когда станет ясно, что в Омск мать ехать не собирается, пожалуется на нее Эмме Герштейн: «…приезд мамы ко мне и хоть немного душевного тепла, конечно, поддержали бы меня, дали бы стимул к жизни. Но я думал, что она по-прежнему стеснена в деньгах, и пожертвовал собой. Поездка в Омск не тяжелее поездки в Ленинград, а имея деньги, можно было прилететь. Но теперь это непоправимо – пусть ее судит собственная совесть».
В 1954-м до вражды было еще далеко. Летом Лев обсуждал с Ахматовой сочинения Прокопия Кесарийского, делился с ней своими этнографическими наблюдениями и просил прислать поскорее второй том «Троецарствия».
В начале лета Гумилев узнает, что Ахматова хлопочет о его досрочном освобождении: «Последняя твоя открытка от 10 июня, где ты пишешь о поданной жалобе, весьма меня взбудоражила. До сих пор всякий оптимизм был от меня весьма далек, ибо невиновность моя в 50 году была очевидна, но это не интересовало следствие. Мысли в голове моей пришли <в> смятение, ведь я так спокойно уже приготовился здесь помирать».
Надежда слишком рано поселилась в его душе. Уже в сентябре Гумилев, узнав о провале первой попытки добиться пересмотра его дела, подает Ахматовой советы: «Единственный способ помочь мне – это не писать прошения, которые механически будут передаваться в прокуратуру и механически отвергаться, а добиться личного свидания у К.Ворошилова или Н.Хрущева и объяснить им, что я толковый востоковед со знаниями и возможностями, далеко превышающими средний уровень, и что гораздо целесообразнее использовать меня как ученого, чем как огородное пугало».
Видимо, переломной в отношениях Гумилева и Ахматовой стала зима 1954-1955 годов. 15-26 декабря 1954 года проходил II Всесоюзный съезд писателей, Ахматова стала его делегатом. Гумилев надеялся, что она использует благоприятную возможность и обратится не только к влиятельным писателям, но и к первому секретарю ЦК КПСС Н.С.Хрущеву и легендарному маршалу К.Е.Ворошилову, тогда – председателю Президиума Верховного Совета. Еще в сентябре 1954-го Гумилев советовал Ахматовой добиваться встречи с ними. Теперь же и добиваться не пришлось бы. Гора сама пришла к Магомету. Кремлевские небожители сидели в президиуме. А в заключительный день съезда Ахматову пригласили на прием в Кремль. Что там «пригласили» – почти насильно привели: «Вставайте, надо ехать в Кремль».
Что произошло в Кремле? Ничего, разумеется. Прием прошел как полагается.
Много лет спустя Эмма Герштейн постарается объяснить логику происходящего: «Лев Николаевич и его друзья-солагерники воображали, что Ахматова крикнет там во всеуслышание: 'Спасите! У меня невинно осужденный сын!' Лев Николаевич не хотел понимать, что малейший ложный шаг Ахматовой немедленно отразился бы пагубно на его же судьбе. Вместо этого наивного проекта Анна Андреевна переговорила на съезде с Эренбургом. И он взялся написать 'наверх' об Ахматовой».
С этим и в самом деле трудно поспорить, ведь реакция Хрущева (а решения принимал, конечно же, он, а не престарелый безвластный Ворошилов) была бы непредсказуемой. Такая эскапада на кремлевском приеме могла окончиться как быстрым освобождением, так и принципиальным отказом пересматривать дело Гумилева. В худшем случае Гумилеву пришлось бы досиживать свою десятку без надежды на досрочное освобождение.
Смущает меня только вот что. Мудрая и выдержанная Эмма Герштейн еще до войны, когда Гумилев отбывал свой первый срок, толкала Ахматову на действительно безумный, самоубийственный шаг: «Я предлагала ей решиться на какой-то крайний поступок, вроде обращения к властям с дерзким и требовательным заявлением». Что касается Ахматовой, то полагаю, что читатель еще не забыл, как она приехала в октябре 1935 года в Москву со своим потрепанным чемоданчиком, как написала письмо Сталину, а друзья помогли сделать так, чтобы оно попало в руки адресату. А ведь в 1935-м риск был куда выше, чем в