числе и вы.
Вот это: «
Никогда еще
Готический собор, рождаясь в голове гениального зодчего, становился реальным чудом из камня через несколько поколений. Идеи Леонардо да Винчи и его талантливых современников одевались в металл, делались осязаемыми через 200–300–400 лет.
Люди «ловили пчел», не чувствуя вкуса их меда: он доставался внукам и правнукам. Могущество мысли раскрывалось мучительно долго, века и века требовались для того, чтобы никому не видная, невзрачная гусеница стала бабочкой, яркой, как солнце. В наш век могущество мысли получило фантастическое сгущение во времени. Самая «безумная идея» утром родилась, в полдень стала вещественной силой, вечером начала стареть…
И вот человек стоит у окна, всматривается в дождь, в поток непредсказуемых капель или размышляет о пчелах, разлетающихся из улья; он ищет и находит порядок в живой стихии, чтобы выразить его в формулах и уравнениях. Он очарованно улыбается сложности мира и расшифровывает эту сложность. И чувствует себя человеком, потому что мыслит и меняет мир… Над ним плывут облака, большие старые деревья отбрасывают тени к его ногам, не дай бог увидеть в них медведя или собаку: это банально — ты поглупел или устал. Мысль должна быть кинжально остра, бесстрашна и быстронога, как Ахилл. Ведь это она лепит облик времени, планеты. И если понимать жизнь как игру — в высшем и
Размышляя о меде, которым живет сегодня мир, я время от времени раскрывал книги о теории игр. Может быть, потому, что даже в мысленном диалоге с моим собеседником мне хотелось быть полнее эрудированным.
В умной книге английского математика Дж. Д. Вильямса мое внимание задержали сухие строки:
«Теория игр дает ясные и определенные рекомендации относительно выбора поведения в сложной ситуации, Понятие об определенном способе действия, которого должны придерживаться люди, не относится к обязательствам, основанным на законе и этике. Скорее оно относится к своеобразной математической морали или по крайней мере к принципу бережливости, который утверждает, что главная цель игрока заключается в том, чтобы получить больший выигрыш перед лицом искусного противника, который преследует противоположную цель. Такова наша модель разумного поведения».
Математическая мораль. Странно, что Вильямс, по-видимому, не ощутил жестокой точности этого поразительного словосочетания.
Четвертый лист пергамента
(
Хочу познакомить читателя с тетрадями молодого
московского архитектора Дмитрия Пенкина.
Обстоятельства, при которых они у меня оказались,
я уточню в послесловии.
Дерево в старом дворике
Мы, двое архитекторов и один искусствовед, с самого начала осени жили в старинном городе Т. Днем осматривали, обмеривали, ощупывали его тысячелетние, шелушащиеся под пальцами камни, а к ночи, оглушенные усталостью и кофе, возвращались в сиюминутно современный — легкий, как нейлоновая рубашка, зеркальный от пят до макушки отель. В те часы он набухал оранжевым соком и был издали похож на фонарь, оставленный великаном у входа в пещеру, которую переступать с огнем почему-то опасно. Метрах в двухстах от этого хорошо ограненного, самосветящегося стекла, от его теплого дыма и музыки разнообразно чернели полуразрушенные башни и стены, окружавшие холм, откуда и начался в далекие века город. На вершине стартовал в небо готический собор: казалось, не холм несет его обдуманно расчлененную, с бескрайними серыми плоскостями массу, а сам он выхолмил землю, мощно устремясь в космос.
По ту сторону холма о суровые стены улочек-ущелий билась современная жизнь, новое вино бурлило в старых мехах, как образно заметил однажды наш искусствовед Витя Лидин.
Нас и послали сюда с дальним расчетом: «вылить» новое вино в новые мехи (то бишь районы), старину же реставрировать и сохранить как музей, но не в том уныло-традиционном понимании, когда начинаешь думать о пасмурно-холодных залах и пожилых женщинах, утомленно совмещающих тени бессмертных экспонатов вязку носков и варежек для внуков с безразлично неусыпным наблюдением за посетителями. Нет! Задуман был город фантастический и подлинный: с туманными пятнами фонарей на улицах узких, как шпаги, с веселым огнем и запахом жареного мяса в трактирах, с гостиницами, где каждая балка дышит вечностью, а половицы постанывают, как в баснословные столетия, когда их топтали сапоги крестоносцев, с бюргерскими замкнутыми домами — кухни в них торжественны, как алтари.
Это вам не достопримечательность, которую осматриваешь с ленивым любопытством, а именно город: в нем живут — пьют старое пиво, вытягивая ноги к очагу, или читают манускрипт, наслаждаясь усыпляющим потрескиванием фитиля в воске, а утром, очнувшись от тяжкого стука колес по камням и запаха свежеиспеченного хлеба, размышляют…
Наша работа была первым робким шагом к этому осязаемо реальному и одновременно похожему на сон городу XII–XIII веков. Мы, повторяю, осматривали, обмеривали, фантазировали с карандашом в руках, рылись в архивах, старались мысленно увидеть размытую последующими наслоениями старину в ее живой и подлинной первозданности. Это напоминало работу по реставрации картины большого мастера, которую потом не раз «улучшали» посредственные кисти.
А по вечерам, перед сном, в ультрамодной нашей гостинице мы дискутировали оживленно о готике. С первого курса института, когда я серьезно начал о ней задумываться, и по сей день готика остается для меня загадкой. Оппоненты же мои — архитектор Саша Доброхотов и искусствовед Витя Лидин — утверждали, что она не менее объяснима и понятна, чем классика или барокко. Высасывая из чашечек кофе, они насмешливо и точно обстреливали меня трезвыми и, бесспорно, убедительными аргументами о том, как рождаются, расцветают и умирают великие стили в архитектуре. Особенно рассудительно-тверд был Доброхотов.