— Разумеется, — уверенно ответил Браманте. — С ними будет ходить дьявол, когда одряхлеет. И я не хочу, чтобы он по моей вине лежал в гипсе с переломанными костями. Я делаю ему надежные палки. Чтобы он не оставил в покое человечество до самого последнего часа нашей бесценной Земли.
— До последнего часа, дорогой мастер, далеко. Пятьдесят миллионов лет… — опять рассмеялся Тревизан.
— Мир состарился, — повторил Браманте, с особой силой утверждая подбородок на набалдашник, — не от лет, а от зла. Вот и Ремигий со мной согласен. Ведь верно, милый?
Лавиния посмотрела вокруг, ища человека, к которому обращается Браманте, и, не найдя никого, уставилась как завороженная на самого мастера. Тот, оторвав подбородок от набалдашника и чуть отклонившись, беседовал с одной из вырезанных на палке человеческих голов.
— Ремигий, не молчи, мы ждем. Не томи нас, Ремигий.
И Лавиния с ужасом увидела, как мало похожая на человеческую, почти без лба, с жабьим ртом мужская голова начала судорожно потягиваться, будто ей тесно и больно в деревянном воротничке.
— Это Ремигий, — пояснил палочный мастер Тревизану, — известный судья, инквизитор из Лотарингии. Ему мерещился дьявол даже в церковных соборах. Он боялся его до обморока. И послал на костер в XVII веке ни много ни мало девятьсот колдуний. А потом решил, что он и сам колдун. И был, к собственной великой радости, тоже сожжен. Говори же, Ремигий! Не томи нас. Что ты думаешь о юности мира?
Ужасная голова вытягивала шею, задирала вверх подбородок, жабий рот широко открылся. Лавиния закричала.
— Разве ты не видишь, что в комнате девочка! — возмущенно воскликнул Тревизан.
— А-а-а! — Браманте устало махнул рукой. Ремигий одеревенел.
— Да, — Браманте опять установил подбородок. — Девочка. А он посылал на костер и десятилетних…
— Оставь в покое эти мертвые головы! — потребовал Тревизан.
— Мертвые? — Браманте с сожалением посмотрел на Тревизана. — Ты убежден в том, что они мертвые, дурачок?..
— Этот человек, Лавиния, — улыбнулся ей Тревизан, вытянув руку с потухшей трубкой к палочному мастеру, — гораздо добрее, чем ты можешь подумать. Он, как и я, старый чудак…
Браманте отвернулся от них, посмотрел в полукружье окна.
— Большая осень мира. — Он помолчал, наблюдая печально за танцующими желтыми листьями, потом добавил: — Остались на земле чудаки и дети.
— Да, — согласился Тревизан, довольный тем, что Браманте оставил в покое ужасную палку. — Человечество в космосе, тянет пока туда…
— Дети и старые чудаки… — угрюмо повторил Браманте.
— Не надо! — Тревизан соскочил с дивана, подбежал к палочному мастеру, нежно обнял его. — Посмотри, ты посмотри! Эти деревья, это небо, это море! Подумай о черных пустынях! Там! О холодных камнях чужих миров!
— Там! — усмехнулся Браманте. — Там!!! — закричал он. — Ты видел эти миры?
— Нам же рассказывали… — тихо ответил Тревизан.
— Но ты не видел!! — И, отстранив Тревизана, он резко поднялся, ударив сердито о пол палкой, пошел к выходу. Через минуту палка, ударяясь, застучала по камням.
Тревизан опустился на диван, обхватил руками голову, задумался, забыв о Лавинии. Потом начал беседовать сам с собой. А Лавиния сидела тихо-тихо, любуясь желтыми деревьями и синим небом в полукружье окна мансарды, повторяя про себя, чтобы не забыть и потом понять: «Большая осень мира…»
— Он возненавидел землю, — размышлял Тревизан вслух, — потому что ему не удалось в юности улететь туда. Он возненавидел ее потому, что был обречен остаться на ней навечно. Он возненавидел ее, как дом, из которого не можешь уйти, или как жену, с которой не удается порвать. Бедный малыш! В десять лет он карабкался по горам, потому что хотел быть поближе к небу. Из-за этого и поломал кости, лежал в гипсе… Его поколение улетело, а он остался. Первые палки делал для себя самого… Я никогда не хотел улететь с Земли, поэтому часто его не понимаю, а он достоин понимания. Он бедный малыш…
Тревизан замолчал и долго сидел, обхватив голову руками. Потом посмотрел на Лавинию:
— Ты тоже не должна нехорошо о нем думать. Он старый добрый чудак. Он бедный малыш.
— А кто ты? — с любопытством уставилась Лавиния в его маленькое, с заостренным подбородком, в тончайших бесчисленных морщинках лицо.
— Я? — удивился Тревизан. — Ну, в ту далекую эпоху, о которой говорил сейчас наш мастер, меня бы, наверное, тоже объявили колдуном и сожгли. А потом, возможно, меня назвали бы ученым. Но на самом деле, наверное, я художник.
— Нет! — отмахнулась Лавиния. — Я не об этом. Ты старик или мальчишка?
— Я старик-мальчишка! — рассмеялся Тревизан.
— Но не бедный, — уточнила Лавиния.
— Да, — серьезно согласился Тревизан. — Потому что я с детства любил
— Сегодня в шесть? — таинственно понизила голос Лавиния.
— Да, — подтвердил он. — Но постой! Я ведь не разрешил тебе появляться раньше половины шестого! У меня еще уйма работы…
— Но я утром услышала музыку. А потом на улице увидела, будто дома и небо состоят из разноцветных кубиков. И кто-то их колеблет. Это ты?
— Лавиния! Ты действительно слышала музыку?
— Да, но откуда-то издалека. Не как вчера вечером…
— О! — ликующе воскликнул Тревизан. — Тогда-то у меня самого чуть не лопнули перепонки от барабана. И мне не терпелось посмотреть на барабанщика!
— Это было замечательно! — закричала Лавиния. — Идет по улице музыка без музыкантов. И только мы с тобой…
— Было бы лучше, если бы не только мы с тобой. Но пока она живет лишь для нас.
— И музыкантов сегодня в шесть тоже никто не увидит? Ты и я? — с восторгом допытывалась она.
— Тебя это радует, девочка, а меня печалит. Но, возможно, возможно, когда-нибудь…
— А сегодня эти музыканты — мои? Ты мне их даришь?! Тревизан, завтра мне одиннадцать!
Он улыбнулся, и она, хорошо понимая его улыбку, подошла, села рядом.
— Я расскажу тебе сейчас о них, Лавиния. Чтобы, если ты их не увидишь… Я постараюсь, поверь! И я думаю: ты их увидишь вечером. Но если. Ну послушай! Послушай опять! Тысячу лет назад, ровно в шесть, они начинали шествие от моря по этой улице, потом по соседней, где росли и растут самые большие в городе каштаны, к курортному парку, и там, на эстраде, перед поляной, давали концерт. На концерте они исполняли серьезные вещи, а по улицам к парку шли с веселыми и торжественными маршами. Они были одеты в ярко-голубое…
— С золотым тиснением, — торопливо добавила Лавиния.
— С золотым! — согласился Тревизан. — Я и об этом тебе уже говорил или… ты сама?
— Да! Да! Оно было видно в янтаре.
— А дирижер был одет в белое с отливом в яичный желток. Их хорошо освещало солнце, особенно в июне и июле, когда в шесть оно стоит высоко. Они были залиты солнцем, оно играло, ослепляя самих музыкантов, на меди труб, тускло дымилось на большом барабане. Оно золотило их руки… А оттого, что они делали от моря к парку полукруг, солнце запечатлевало их подробно и тщательно из вечера в вечер. Оно, Лавиния,
— Я о музыкантах хочу! — потребовала Лавиния. — Не надо о веществе.
— За его поверхностью, той забавной лошадкой, которую я тебе, помнишь, подарил…