посредника, который должен передавать ему вести о ней, ей — вести о нем, некую М. А., которая и до этого вела с Грановским оживленную переписку…

«Это целый роман», — напишет Грановский жене через много-много лет…

И это действительно похоже на роман.

В Германии, в бессонных спорах о Гегеле, в увлечении философией и музыкой, во все более тесной дружбе со Станкевичем, меркла, забывалась любовь. Вспоминая об Орле, о девушке, которая ждет его там, Грановский страдал, потом забывал опять и забывал все чаще…

Почти то же самое переживал и Станкевич — в России и его ждала невеста, сестра Бакунина. Но, в отличие от Грановского, он разобрался в собственных чувствах, ясно понял, что не любит ее, не находя в себе, однако, сил для окончательного разрыва.

«Идеалисты 30-х годов», мечтая о любви, боялись ее. (Это показал Тургенев в романе «Рудин».) Они были порой чересчур «романтичны» для любви, как для живого, «земного» чувства, — они любили одинаково высоко и мудрость, и женщину, и поэтому оказывались часто смешными, неловкими и даже ненамеренно жестокими, когда выяснялось, что женщину надо любить иначе, чем мудрость.

К Грановскому это относится гораздо в меньшей степени, чем к остальным «идеалистам», хотя бы потому, что чувство вины перед людьми, с которыми сталкивала его жизнь, было развито в нем не меньше, чем «память сердца». И это чувство сообщало особую нежность его отношению к людям, в особенности к женщинам… И, видимо, если и не любви, то этой нежности хватило бы ему на то, чтобы не быть несчастливым с великодушной девушкой из Орла по возвращении его из Германии.

В истории их отношений роковую роль (действительно роковую!) сыграла та самая М. А., которую молодые люди избрали посредницей во время разлуки.

«Умная, страстная и недоброжелательная девица», как называют ее современники, она по каким-то личным побуждениям решила ложью посеять вражду между ними и передавала недоброе, выдуманное ею самою, обеим сторонам. Она, растравляя ревность юноши и самолюбие девушки, обманывала их обоих и все больше и больше запутывала эти отношения. Конечно же, если бы Грановский любил по-настоящему, как полюбил он потом Лизу, никакая ложь не могла бы его отвратить от любимого существа. Он с его чувством истины никогда не поверил бы лжи. Но он не любил. И поэтому поверил.

Он вернулся в Россию, даже не известив ее об этом, и она не догадывалась, что теперь он почти рядом — в Москве, а потом и совсем рядом — под Орлом, в именьице Грановских… Ему казалось, что она навсегда ушла из его жизни, из его сердца.

Но из этой жизни, из этого сердца ничего не уходило. Все оставалось навсегда…

Дальше было совсем как в тургеневском романе.

Возвращаясь в Москву, он вынужден был заночевать в Орле. И вот, стоя на пороге дома, увидел в мимо едущей коляске двух женщин. Было темно, он не различал лиц, но сердце забилось у него, и он решил, что это она. А через несколько минут, когда он был уже в комнате, он услышал опять стук колес, подошел к окну, та же коляска ехала в обратном направлении, и в ней сидела она, узнавшая его, как выяснилось потом…

Это показалось ему фантастическим. Он написал ей, она ответила, ложь была устранена, истина восстановлена, но любви — его любви — восстановить не удалось.

«Она бесконечно выше меня», — написал он тогда Станкевичу. С тех пор она стала дорога ему, как сестра, и он относился к ней нежно, как к сестре, «третьей» сестре, а потом, когда родные сестры умерли, — как к единственной сестре. И Лиза с ней познакомилась потом. И роковую посредницу потом он повстречал неожиданно в Малороссии — она постриглась в монахини, и он в ее маленькой келье, с сердцем, разрывающимся от боли, вспоминал всю эту историю, стараясь побороть в себе недоброе чувство к уже немолодой, в черном монашеском одеянии женщине, которая сыграла в его жизни такую странную роль.

Но это будет потом, потом…

Чувство какого-то суеверного страха перед разлукой, даже разлукой с истинно любящим человеком осталось в нем на всю жизнь. Оно ощутимо и в том письме, которое мы оборвали почти на полуслове, чтобы рассказать о его самой первой несчастливой любви.

В июне 1841 года он писал невесте из Погорельца:

Я должен признаться тебе в одной дурной мысли, преступной по отношению к твоей доброте. Я читал и перечитывал твое письмо и, изучив его, нашел, что конец, написанный 5-го числа этого месяца, не так хорош, как начало, написанное 1-го. 4-го ты вообще не писала. Это опечалило меня, я решил, что за пять дней произошли какие-то перемены, я думал, что ты привыкла к моему отсутствию. Видишь, каким я был дураком. Я поумнел, моя мамочка, но я не хотел скрыть от тебя мою глупость. Ты благороднейшее, ты святое создание, ты ни в чем не сомневаешься, ни в чем меня не подозреваешь, а я!

И дальше:

Мне достаточно посмотреть несколько минут на твое лицо — такое мягкое и такое спокойное, — чтобы успокоиться самому. Но в природе моей — постоянное возбуждение и беспокойство. Спокойным я бываю чаще всею от усталости… А больше мне не от чего быть спокойным, как я тебе уже говорил. В моей голове постоянно копошатся какие-нибудь мысли, они не дают мне расслабиться. Прежде было еще хуже. Но ты подаришь мне покой, мой добрый ангел. Мне грустно сегодня. Через месяц все это кончится. Я всегда дорого плачу за счастье видеть моих сестер. Столько всяких неприятностей, что кончится это, по всей вероятности, потерей терпения и какими-нибудь нелепостями с моей стороны. Впрочем, зачем говорить тебе об этом! Я разговариваю сам с собой. Ты никому не показываешь мои письма? Если твоя мама захочет их увидеть — это другое дело. Ей можешь показать.

Что ты читаешь? Я оставил тебе два тома Гете. В одном из них ты найдешь «Гец фон Берлихинген» и «Эгмонта». Я хотел бы прочесть их с тобой вместе, но если тебе сейчас нечего читать, прочти одна.

Расскажи мне о том, что ты читаешь. Я сейчас не читаю почти ничего, только твое письмо — постоянно перечитываю. Мои книги подождут.

Впрочем, я недавно прочел роман В. Скотта: «Эдинбургская темница». Я когда-то давно уже читал его, и тем не менее этот роман доставил мне несколько минут истинного наслаждения. Вот, что действительно просто и хорошо. Ты знаешь эту книгу? Я дам ее тебе, когда приеду в Москву — если ты еще не читала.

Он писал ей обширные письма, «журналы» — одно письмо охватывало настроение, чувства, мысли нескольких дней.

Письма Грановского к невесте больше чем письма о любви: в них запечатлена духовная жизнь целого поколения — поколения мыслящих русских юношей, мечтавших о совершенном человеке. Как все мечтатели, они страдали рефлексией, порой чересчур подробным самоанализом. Лучшие из них постепенно освобождались от этого, добивались равновесия между мыслью и действием. Они и сами понимали, что «ужасно много размышляют». Но они вошли в жизнь в ту холодную, мрачную полосу развития общества, когда размышление было доступней действия и создавало характеры и отношения, постепенно обновляющие жизнь.

Это моя старая привычка — мания постоянно себя анализировать. Я мог бы сказать, без всякого преувеличения, что в мире мало мужчин, которые изучили свой характер так же глубоко, как я. Но кому теперь все это нужно? Никому. Это была бесполезная работа, которую я проделывал с одной лишь целью — удовлетворить свой курьезный недуг. Станкевич страдал тем же. Он беспрестанно себя анализировал, только более плодотворно, чем я. Вот уже несколько лет я не совершал безумств, которые не были предусмотрены заранее; я мог предусмотреть и сожаления, которые испытаю впоследствии, и тем не менее я эти глупости совершал — ради минутного удовольствия. Во мне как будто бы два человека: один впадает в безумие, а другой наблюдает за его поведением и снисходительно резонирует, без всякого участия, но с немалым удовольствием. Я не знаю, поймешь ли ты в моем описании это моральное состояние: ты слишком простодушна, слишком наивна и чиста, чтобы страдать такими болезнями, чтобы изучить их на себе. У меня

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату