стороны вестовые, однако толку было мало. Какие-то полки ушли вперёд, батальоны смешались, уланы, как обычно, бранились с гусарами, гусары не уступали, кое-где дело дошло до кулаков, а граф Никита Степанович Богунов пробивался по непролазной грязи обратно. В родной Софьедарский полк.
Никита, не сомневаясь ни в своём командире, ни в себе, ввалился в избу, где устроился Княжевич, даже не постучав. Однако у полковника, оказывается, сидели Росский с Вяземским и здоровенным югорским подполковником. При виде беглеца хозяин и гости переглянулись и замолчали, потом Княжевич велел докладывать. Никита доложил, чувствуя себя круглым дураком. Его выслушали и велели обождать в избе Росского, где штаб-ротмистр нелепейшим образом уснул и проспал до утра, когда ему предложили на выбор гошпиталь или Анассеополь. Богунов не колебался – возвращаться к лекарям не хотелось, а рука… Что ж, пусть болит в дороге; служивший ещё при отце Егор и не такие раны перевязывал. Так, по крайней мере, казалось, пока между Красными и Великими Лодьями в плечи не вцепилась лихорадка. Никиту трясло, хоть в костёр бросайся, но он лишь кутался в шинель и менял лошадей, сам не зная, что везёт в осургученном пакете.
– Штаб-ротмистр… Никита Степанович, чайку-с?
– Спасибо, господин полковник.
Позор, он забыл имя помощника Орлова. В третий раз забыл, а руку принялось рвать раскалёнными клещами. Делавшие перевязку медики велели вообще лежать, но какое там! Если тебя туда-сюда возит личный помощник военного министра, то хоть какая лихорадка, а будь, гусар, готов. Когда они вернулись из Академии, оказалось, что князь Орлов срочно куда-то уехал, передав штаб-ротмистру строгий приказ ждать его возвращения.
– Вы пейте, голубчик, чай хороший, крепкий… И сахару берите. Горячий да сладкий чай после раны и дороги первейшее дело, уж вы мне поверьте, Никита Степанович, по себе знаю. Приходилось и нам когда- то…
Добрый, хриплый голос доносился откуда-то издалека, но при этом казался чудовищно громким, так, что сотрясалось всё внутри головы и болезненно отдавалось в ушах.
– Спасибо, господин полковник.
– Оставь, гусар, да садись, садись, не стой, как укор совести… – Полковник перешёл на «ты», дружески положил руку на плечо, и впрямь заставляя Богунова сесть.
Чашка приятно обжигает пальцы, по рукам медленно растекается тепло. Жаль, в печку их не засунешь.
За стёклами выдавшегося вперёд эркера серело одетое гранитами озеро – свинцовое, холодное, древнее. Низкое, слоистое небо нависало над неподвижной водой, ровной и тускло-блестящей, словно уже скованной льдом. Озёрная гладь завораживала и тянула заглянуть в тёмную глубину. Зинаида Авксентьевна говорила, что на Ладогу страшно смотреть лишь поздней осенью, а весной и летом она прекрасна. Сама великая княжна была хороша и в ноябре, и каким же дураком он себя при ней выказал…
– Аникита Парамонович, – неожиданно вспомнил имя полковника Богунов, – с вашего дозволения, я выйду. Душно.
– А надо ли? – встревожился хозяин приёмной. – Вы, батенька, едва на ногах стоите, а на дворе не лето, да ещё возле воды… Сидели бы уж возле печки, давайте-ка, я кресло подвину…
– Благодарствую, но всё ж покорнейше прошу дозволить, – заупрямился штаб-ротмистр, – а то я в ожидании его высокопревосходительства усну.
– Ну, – сдался Аникита Парамонович, – вольному воля, спасённому – рай, только дальше шаров не ходите, а ну как Сергий Григорьевич приедет да вас сразу спросит, а вы тут воздухом дышите. И закутайтесь потеплее. Эх, не дело это, с такой-то лихорадкой…
– Премного благодарен, господин полковник. – Богунов умудрился развернуться по уставу и выйти с обычной софьедарской лихостью. Егор подскочил с шинелью, накинул на плечи. Бережно накинул, но рука тотчас напомнила о себе, волна боли прокатилась вверх от плеча через шею, ударила, словно таран. Никита Степанович заскрипел зубами, не застонал, но всё-таки пошатнулся. Несколько мгновений пришлось потратить, пока не вернулось равновесие. Зато развеялся поганый туман в голове, может, от боли, а может, помог и полковничий чай. Сырой и равнодушный холод втекал в грудь, слезились глаза, но штаб-ротмистр с извечным богуновским упорством спустился пологими гранитными ступенями к словно бы спящей воде.
Над Ладогой застыла нестерпимая тишь – ни ветерка, ни капли, ни снежинки, только уходящая за горизонт серая гладь. Богунов зачем-то стянул зубами перчатку и прижал ладонь к стиснувшему былинные берега камню. Ладога-озеро помнило многое и многих, кто только не поил из него коней, не ломал прибрежные камыши, не смывал кровь с доспехов…
Но не только. С бесконечных русских просторов вечные путницы-реки заботливо собирали проливавшиеся с небес дожди, несли собранное вдаль, передавая одна другой, пока наконец не вливались в великую Ладогу. С разных берегов и полей, от разных градов и весей текут и текут воды в Ладогу, и длится это вечно. Всё, что творилось на Руси, помнит старое озеро; подвиги и предательства, победы и разгромы, стук топоров и рёв пожаров – Ладога не забывает ничего.
Походы и битвы, слава и позор – это было, и это ушло. На месте былых сражений встал великий город, и теперь никто не скажет, где упал с коня, захлебнувшись кровью, воевода, вместе с передовым полком ворвавшийся во вражеский лагерь, никто, кроме самой Ладоги… Не осталось свидетельств того, как прорвавшийся сквозь строй раскосых воинов князь снёс голову мурзе, но пал и сам, изрубленный кривыми саблями. Это случилось далеко, далеко от ладожской глади, но речные волны старательно донесли весть…
Средь сторожкой тишины… Откуда пришли слова, кто их нашептал, да и нет тут никаких камышей, только гранит и вода. Или поле? Серое, ровное, и кружат над ним три птицы, и вместе с ними кружат, скользят по тёмному зеркалу то ли отражения, то ли тени. Тени проступают и из озёрных глубин: смутные, неясные, они становятся всё чётче. Всадники и пешие в островерхих шеломах щетинятся копьями, беззвучно строятся в боевые порядки, плечо к плечу, полк к полку, и над ними реет невиданное знамя. Небесную синь охватывает алое, смыкаясь с белизной, словно горячая, живая кровь льётся на снега. Строго и яростно смотрит с синего поля лик, окружённый венцом из золотых крылатых головок.
Спас Ярое Око! Легендарная хоругвь, привезённая на Русь бежавшими от османского разорения последними цареградцами. Спасённая воительницей Софьей от воинов Пророка – и сожжённая самозванцем на глазах словно бы оледеневших володимерцев. С неё в мир смотрел не мученик и не бог, но воин. Воин, заслоняющий родной дом и потому не знающий жалости. Ведь за ним, за его плечами живёт, дышит, надеется то, во имя чего лишь и стоит жить мужчине, бойцу, человеку.
Стихший века назад ветер развернул знамя, на белом, откошенном крае стала видна шитая золотом надпись: «…прииди на помощь князю Степану!». Ладога помнила и это.
– Лечь бы вам сейчас, Никита Степанович, – знакомый голос был полон сочувствия, – да не выйдет. Их высокопревосходительство приехали и ждут.
…Метнулась сквозь тёмное зеркало, расправляя крылья, птица с девичьей грудью и лицом Зинаиды Авксентьевны и исчезла, растаяла, растеклась осенним холодом, седым предвечерним туманом. Никита Богунов поднёс здоровую руку к разламывающему лбу, ошалело глядя на расстроенного Егора.
– Идти надобно, барин, – настаивал тот. – Сказывали поторопиться!
2. Бережной дворец
Князь Крупицкий успел не только домчать в девять дней гроб бывшего начальника с млавских брегов до Анассеополя, но и сообщить о своём прибытии дядюшке обер-камергеру, а дальше пошло как по писаному. Арсений Кронидович пожелал выслушать очевидца в присутствии Булашевича и военного министра. Орлова не сыскали, зато явившемуся с докладом Николаю Леопольдовичу велели остаться.